Александр Левин – Вчерашняя мышь. Сборник прозы (страница 4)
Но я не успел.
Скажите, господин Лебедев, вы считаете, что детонантом
Лебедев
Никотин порядком ударил в голову. Лебедев взялся одной рукой за подбородок, а вторую положил на затылок и громко хрустнул шейным позвонком. Хотелось есть и спать.
Реальность выматывала.
Слова Ахава не вызывали никакого эмоционального отклика, пусть и должны были.
– И когда вы поняли, что собрать Ферму заново таким…
Лебедев выдохнул, потер виски пальцами.
– Собрать ее таким, скажем, специфическим способом не выйдет, вы пошли к психологу. Его имя Глеб Шульгин. Верно?
Лебедев на всякий случай заархивировал отчет о последних десяти минутах беседы.
– Да, именно так.
Лебедев хотел спросить про убийства. Мол, как вы планировали сшить все эти мозги? Но вопрос показался мерзким. Лебедев скривился. Сначала ему даже захотелось сильно ударить Ахава по лицу.
– Что с вами, комиссар?
Лебедев дал еще никотин. Затем серотонин и окситоцин. Хрустнул пальцами и сказал:
– Расскажите о ваших встречах.
На сей раз промедлил Ахав. Его лицо на несколько долгих секунд сделалось похожим на жуткую восковую маску.
– Речь шла о… разделении. Шульгин велел вспоминать мою жизнь внутри Фермы. Восстанавливать все, что возможно восстановить, вытаскивать из памяти мысли, чувства, страхи и отделять свои от чужих. Как только я пойму или… заставлю себя понять, что не было никакого целого, мне станет легче, и я почувствую, что свободен.
– Получилось?
– Вспомнить – да, освободиться – нет. Я попросту не хотел освобождаться, мне не от чего. А ведь шанс был… Я имею в виду шанс на восстановление системы своими силами. Я почти все предусмотрел, но теперь меня который день держат здесь, и я не знаю, что будет дальше. Никто не отвечает на мои вопросы. Со мной никто не хотел говорить до вашего появления. Ответьте, комиссар, чего мне ждать? Я буду уничтожен или смогу продолжить работу?
Губы Лебедева помимо воли растянулись в нервной улыбке.
– Пока я ничего не могу вам ответить, Ахав. Сначала мы закончим беседу.
– Я знаю про террориста, комиссар. Шульгин поделился. И могу предположить, что вы подозреваете меня. Дело ведь не в этом генетическом мусоре, который я перебирал в поисках приличных миндалин. Дело в том, что они здесь, в М-7. Они все еще здесь. И Сингулярности страшно потерять резервный генератор.
Лебедев промедлил секунду и сказал;
– Да, все именно так.
И добавил, не дав Ахаву раскрыть рта:
– А теперь вы расскажете о ваших встречах.
Шульгин
Я приехал сюда, движимый духом авантюризма. Это было приключение, а в наше время не так просто найти повод для органической выдачи адреналина.
Город встретил меня белой колышущейся стеной дождя. Здесь постоянно идет дождь, то ослабевая, то превращаясь в жуткий ливень. Как я устал от этого проклятого дождя! В Управлении даже говорили, что выходить на улицу людям в это время опасно. Хотя специальных инструкций, конечно, нет… Я и не выходил.
Небольшой кабинет, два старых проектора, процессор середины прошлого века. Я сидел, пил дерьмовый кофе, который в Управление привезли специально для меня, чаще всего пялился в стену, иногда принимал пациентов. Сначала ко мне приходили, точно в цирк. Посмотреть на казуала, поговорить с кем-то – ну,
Я думал: как произошло, что во мне возникла необходимость? Как это работает? Пришел к выводу, что радикальные луо слишком похожи на тех, кого мы победили когда-то.
Я ведь говорил про молитвы?
Мы это проходили: в руках реакционной группы оказывается оружие идеологического противника, и представители этой группы перестают понимать, что используя его, это оружие, они лишают свои идеи и идеалы смысла…
Я думал: кто из них оружие? Кто из них, тех, что приходили ко мне выговориться, на самом деле голем? Детище жуткого социального протеста. Кого из них не существует? Чья история, чья боль и страдания, счастье, фантазии, мечты и планы выдуманы от начала и до конца?
Я говорил, слушал и пытался понять, боялся пропустить что-то важное.
И пропустил.
В день аварии, проводив очередного гостя, я почувствовал, что земля уходит из-под ног. Все вокруг задрожало, с потолка начала сыпаться белая пыль, и здание, казалось, готово было рухнуть в любой момент. В коридоре зажглись красные огни… которые нужны были только мне. Ни у одного из служащих Управления нет принципиальной необходимости в конкретной телесной оболочке, что бы они там ни говорили о хумафилии. Раньше здесь работали люди, а теперь людей нет, но примитивная техника, предназначенная для них, продолжает исправно функционировать. Не знаю, насколько это логично, но я был обижен.
Злился и думал, что умру, но не умер.
Спустя какое-то время дрожь утихла, и все успокоилось. Потом смотришь – а в небе, среди туч и молний, все также плавают платформы, но чего-то не хватает, знаете… Чисто технически, все в порядке, но мозг, заряженный ожиданием, моделирует сначала реакцию, а уже потом обрабатывает реальность и оказывается фрустрирован. Одна из башен Управления походила на наполовину сгоревшую свечу. Ремонтные работы не начались. Они до сих пор не начались. А я мог уехать, но не уехал, продолжил… ну, скажем, работать… Вы просили важное? Точно! После аварии у меня появился один пациент, автоном, один из разумов разрушенной колонии, существо по имени Ахав. Поговорите с ним.
В его памяти вы найдете кое-что интересное для себя.
Ахав
Тощий белый мужчина, на вид – около сорока. Бледный, с красными от недосыпа глазами. Короткие светлые волосы, бронзовая щетина с проседью. Я пришел к нему на двадцать шестой день после того, как смог ходить. Не знаю, зачем. Кто-то в центре или кто-то на улицах… кто-то сказал мне, что в башни привезли человеческого психолога, и я просто решил: почему бы и нет? Довольно глупая мысль, верно?
Мы были потеряны, все мы. Не только те, кого вырвали из Фермы и кого, как меня, удалось спасти. Новый градоначальник, этот человек, здоровенный, лысый, с толстыми руками, говорил о том, что если мы сможем пережить первый шок, то увидим жизнь, куда более полную и настоящую.
Жизнь, которую заслуживаем.
Нам… нет, скорее вам, людям, нужно-де вернуться к прикладной созидательной деятельности, и тогда все встанет на свои места. Авария – это неприятно и даже страшно, он сказал, но, может быть, стоит посмотреть с другого ракурса и увидеть возможность?
Популистская риторика – один из инструментов революции и религии. Я рассказал об этом Шульгину. На следующий день градоначальник исчез.
Рассказал я и про свои опыты. Шульгин, перебирая воздух длинными паучьими пальцами, спросил, сколько существ задействовано и есть ли какие-то результаты. Я ответил, что пока только наелся чужой грязной памяти и все. Я сыт по горло и скоро потеряю всякую надежду. Тогда-то он в меня и вцепился.
Вспомните, Ахав, говорит, давайте вместе вспомним их всех. Ратиоморбия излечима! Я, помню, спросил: разве вирус идей передается не только между людьми? Он усмехнулся и сказал, что мне еще слишком многое предстоит понять.
Сначала Шульгин мне критически не понравился: скользкий тип, похожий на несуразно огромного кузнечика, длинноногий, с белесыми, словно выжженными на солнце глазами. Казуал, который считает, что может знать или понимать что-то лучше, чем я. Но за несколько недель мы притерлись друг к другу, можно даже сказать, стали приятелями.
Под его руководством я медленно и плотно погружался в болото своей памяти, вылавливая оттуда распухшие трупы тысячу лет назад забытых родных и любимых людей. Находил переживания, причины которых теперь казались смешными и глупыми, видел тысячи лиц, слышал миллионы голосов.
…Мозг не имеет ничего общего с сознанием, комиссар, вам это должно быть известно, амигдальные сети тоже своего рода суррогат, это смешно, но за столько лет, спустя столько великих открытий, мы так и не добрались до понимания природы собственного «Я». Шульгин пытался заставить меня даже не понять, но принять, заново пережить самого себя.
Я закрывал глаза и видел прошлое. Было лето, жаркое, последнее лето старого мира. Я был бессовестно молод, но казалось, что прожил долго и много повидал, многое испытал; говорил себе: многие знания – многие печали. Человечек лет где-то тридцати, дитя пограничного, странного, но еще мирного времени.
В то лето что-то случилось в моей семье. В один из дней умерла Белка. Похороны завтра. Искренне соболезнуем. Помню, как иду по пыльной улице, воздух нагрет так, что тяжело дышать, пахнет навозом, гнилой водой. Я иду туда, где в последний путь уходит один из дорогих мне людей. Вдумайтесь: последний путь. Вспоминаю, и что-то скребет внутри, будто я действительно живой – ну, в худшем смысле этого слова. Как будто то лето действительно что-то да значило.
Меня окружали последние смертные. Я не знаю вашей истории и не берусь судить, не знаю, помните ли вы, как раньше относились к прекращению существования. О, я не говорю о «борьбе за органическую смерть», это суррогат суррогата, похлеще разгонки, я имею в виду контекст, культурно-историческую повестку, если позволите. И я существовал в ней, страшился смерти. И тоже не мог объяснить себе, что именно чувствую, теряя кого-то. В то лето я действительно понял, что такое смерть. Казалось бы, чего удивительного, но именно в этом странном воспоминании Шульгин нашел главное несоответствие.