Александр Кузнецов-Тулянин – Идиот нашего времени (страница 67)
Два ребенка лет четырех, два мальчика, взявшись за руки, склонив головки чуть друг к другу, смотрели со снимка с той надеждой, с которой дети всегда ждут обещанного вылета фотографической птички. На лобике одного было жирно выведено — «ЖО», на лобике второго — «ПА». Тут вернулась она. Он закрыл альбом и только губами выжал:
— Я же не спросил, как вас зовут. Простите…
— Зинаида Ерофеевна.
— Зинаида Ерофеевна… Да, я не знал…
Он поднялся, на ослабевших ногах пошел в коридор.
— Уже уходите? — Она должно быть удивилась страшной бледности его лица.
Он не ответил. В коридоре, не сгибаясь, нащупал ногами свои башмаки, вдвинул в них ноги, раздавив задники, взял ветровку, потянулся к двери. Она опередила, услужливо щелкнула замком, он вышел и, не оборачиваясь на ее прощания, не отвечая, стал спускаться по лестнице, на ходу надевая ветровку.
Дома уже спали. Он, не разуваясь, тихонько прошел на темную кухню, сел за стол, навалившись на сложенные руки. Перед ним было темное окно, наполовину прикрытое занавеской, и там мерцал фонарями и лампами квартал. Вяло думал, что надо бы переодеться, перекусить или попить чаю, а если бы было, то еще выпил бы водки… Много водки… Плевать на почки, на нервы… Может, стоило сходить в круглосуточный. Но только он не мог теперь оторвать себя от табурета. Ночь совершенно опустошенная. В эту пустоту ночи закономерно втекала пустая жизнь — шлейф ее, тянущийся миражеподобным хвостом уже почти сорок лет. Можно было закидывать пробный невод — подводить предварительные итоги кризисного возраста, которые раскладывались на упрощенные, лишающие тебя оправданий формулы: давно состоявшееся крушение тех самых «единственно стоящих» идей; давно переставшая радовать, трансформировавшаяся в торговую лавочку профессия; опреснившиеся до механических привычек отношения с женой; разочарование в потомстве, ничем не пересекшемся с тобой — к пятнадцати годам ни одной прочитанной книги; неизбежное отдаление от тех, кого называют друзьями; в конце концов, сведение всех персональных смыслов к суррогатам крохотных развлечений, из которых самые философски насыщенные — это туповатые поездки с удочкой на загородный мутный пруд… Если бы то ружьишко не было тогда выброшено в реку, ему могла сыскаться одна небольшая работенка…
Неожиданно включился свет. Он обернулся — в дверях стояла Ирина. Он не слышал, как она вошла.
— Почему ты не ложишься? Ты давно пришел? — Взгляд не столько удивленный, сколько изображающий удивление, а голос осторожный. Тонкая голубоватая сорочка не скрывала тела и особенно выпирающего живота с прорисованным крупным пупком и уже слишком массивных грудей с большими сосками.
«Вот моя жена, — отозвалось в нем. — Если посмотреть трезво… Если отмести привычку… Она — всего лишь стареющая толстая баба».
— Я сейчас лягу…
— Извини, но я больше не могу закрывать глаза… Что с тобой происходит в последнее время?
— А что со мной происходит? — Он почувствовал подступающее напряжение.
И она тоже почувствовала, что он на грани, чуть сменила тон, что, наверное, было даже хуже, стала говорить подчеркнуто тихо, с особой мягкой настойчивостью — будто даже нежно, обходительно, и все стояла у него за спиной, так что эта обходительность текла ядом:
— Я же не такая дурочка, чтобы не видеть. У тебя все написано на лице…
— Что же на нем написано?
— Хорошо, давай начистоту… Если у тебя кто-то появился, ты бы лучше так и сказал.
Он чуть обернулся к ней, посмотрел с нескрываемым удивлением, ничего не ответил и опять отвернулся, еще сутулее навалившись на стол.
— Ты же меня знаешь — я мудрая женщина, я все пойму… — Она начинала беситься — в своей манере, тихо, напевно, не прорываясь в крик и немного ерничая, с хаханьками, она ведь и не умела скандалить по-настоящему. Но внутри бесилась, и от неумения выплескивать себя наружу сама же страдала, болезненно краснела, может быть, даже давление поднималось. — А как не понять — красивая любовь, романтика… Как такое не понять и не простить… Наверное, и цветочки даришь? Ты же у нас вроде как зарабатывать начал… Цветочки хоть приличные даришь, розочки? Или жаба душит? Гвоздички, наверное? Как мне на день рождения.
Все так же сидя неподвижно, не поворачиваясь к ней, он сказал:
— Я убил человека.
Уже слишком хорошо она его знала и как-то сразу поверила, онемела, некоторое время не могла с собой совладать, потом отступила на шаг, мелко затряслась.
— Ты что сказал?..
Он поднялся, прошел мимо ее перепуганной гримасы в коридор, стал неспешно снимать ветровку, потом также неспешно разуваться. Она продолжала стоять на кухне: оцепеневший ужас, в тонкой своей сорочке, по пингвиньи растопырив полные руки, словно готовая вот-вот плюхнуться задом на пол. Он даже не пошел в ванную, чтобы умыться, сразу направился в спальню. Она медленно двинулась следом. На тумбочке горел ночник. Он сел на кровати, на своей стороне. Она вошла, и как-то робко, тихо прикрыла за собой дверь и там, возле двери, остановилась.
— Что ты такое сказал? — Губы ее тряслись.
И хотя он видел в ней все еще остаток надежды на то, что он сейчас заявит, что пошутил, он спокойно и тихо проговорил:
— Я же тебе четко, без запинок сказал: я убил человека.
— Как убил?
— Застрелил. У отца было ружье. Незарегистрированное, он его еще по молодости у соседа за две бутылки купил.
— Что ты такое говоришь, Игорь… — задавливая голос, низводя его в жуткий шепот, отчаянно замотала головой.
Он пожал плечами, примолк, как бы досадуя на ее непонятливость. Наконец она сделала несколько шагов и опустилась бочком на стул, некоторое время сидела неподвижно, будто в полуобморочном состоянии.
— Собственно убивать я не хотел, — заговорил он вяло. — Думал: как-то все в последний момент разрешится… Так уж получилось.
— Что же теперь будет? — промолвила она, словно не слыша его.
— Поживем — увидим…
— Но как ты мог? Почему?
Он опять дернул плечами.
— Вот так и мог. Подкараулил и… А ружье потом выбросил в реку… Там, на старой набережной.
— Это все правда? — прошептала она.
— Истинная правда, — улыбаясь сказал он и картинно, с жутковатой шутливостью, медленно и крупно перекрестился — точь-в-точь, как это делал отец.
— Я тебе не верю… — голос ее стал совсем тих. — Ты не можешь… Ты не такой человек. Я тебя очень хорошо знаю…
— Выходит, плохо знаешь.
— Господи, если все это правда… Но кто?! За что можно убить человека? — Шепот ее сделался будто злее: — Как можно просто так взять и убить человека?
— Почему же просто так? Совсем не просто так, — задумчиво сказал он. — Впрочем, теперь все равно.
Она онемев смотрела на него, потом обхватила ладонью себе глаза, не прикрыла, а именно сильно обхватила, наверное, в попытке сдержать брызнувшие слезы, и мелко затрясла головой. Отняла руку, глаза были красны и полны слез.
— Что же теперь будет?..
— Поживем — увидим, — повторил он.
— Как ты поживешь… Это же десять лет, как минимум, Игорь… Мы совсем уже старые станем. Зачем тебе все это нужно, что ты все придумываешь, что ты все идиота из себя корчишь! Ты же в тюрьме сгниешь…
— В тюрьме? — словно удивился он, пожал плечами и спокойно возразил: — Если честно, я в тюрьму не планирую. Уже столько лет прошло и, как видишь, я все еще здесь. Да, четыре года прошло.
— Четыре года? Господи, четыре года! Четыре года? — Она быстро поднялась со стула и так же быстро грузно села назад, сидела, прикрыв ладонью рот, глаза ее рыскали. Отняла руку ото рта, страстно, выпучив глаза, зашептала: — И что же, ты все эти четыре года молчал?
— Как видишь.
— И никто, никто не узнал? За четыре года никто не узнал? Нет? Игорь, нет?!
— Нет. Даже ты ни о чем не догадывалась. Хотя, по правде, меня это иногда удивляло.
— Но ведь и теперь никто не узнал?.. Что ты молчишь — никто не узнал, говори же!
— Нет, никто не узнал.
— Господи, господи, господи… — Она быстро пересела со стула на кровать, вскинула руки, обхватывая его голову, притягивая к себе, притискивая к своей груди. Он хотя натужно, но все-таки поддался, погрузился щекой в ее мягкое, трепетное.
— Игорь… — со страстью зашептала ему в волосы. Игоречек… Заклинаю тебя… Ради меня… Ради Сашеньки… Ради нас… Никому, никому, никому… Никогда, никогда, никогда… — и лаская, оглаживая, тиская его, прижимала, так что он слышал теперь весь этот ее внутренний взрыв, все это будто проливалось в него самого — все это слезливое клокотание в ее груди. — А это все пройдет, пройдет, пройдет… Как же ты носил такое в себе?.. — И опять с силой прижимала к своей груди. — А мы с тобой в церковь сходим, службу отстоим, и еще сходим, десять раз сходим, и заупокойную закажем, десять раз закажем… И в монастырь съездим… Десять монастырей объедем. Старцу в ноги упадем… И все пройдет, пройдет, пройдет… А я знаю, старушка есть одна, мне рассказывали, мы с тобой к старушке сходим, и она все сделает, как надо, и все пройдет, пройдет, пройдет… Забудем совсем, совсем, совсем…
Он дождался, когда ее порыв схлынет, ненавязчиво освободился от объятий, чуть отстранился, встал. Выдвинул ящик в столе, достал сигареты, там же была новая зажигалка. Он в последнее время вновь начал покуривать. Распечатал пачку, закурил прямо здесь же. Ирина смотрела на него заплаканными и в то же время полными надежд глазами, вытянувшись, внимая каждому его движению и звуку. Он поискал глазами пепельницу, которой в спальне быть не могло, и, не найдя ничего подходящего, поднялся, отодвинул штору от окна и стряхнул едва наметившееся пепельное навершие в горшок с тощим лимонным деревцем.