18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Козлов – Чернокапище. Сказание о мертвеце (страница 8)

18

Солнышко, по-осеннему низкое, пробилось сквозь тучи не золотым колесом, не ясным оком, а выплыло мутным пятном — слепым и белесым, точно взгляд старого пса, что доживает последние деньки в слепоте тоскливой. Легли те лучи на траву не светом, а желтизной болезненной, чахоточной.

Морщилась земля-матушка от того утра, не хотела его принимать, и каждая травинушка к земле гнулась, росинка не сияла алмазом, а мутнела слезой горючей, упавшей в пыль.

Ветер тянул с востока — с той стороны, где Могильник, и нес с собой запах гари: далеко, за болотами, за Черным Зыбуном, горели торфяники, и горели они, люди старые сказывали, не первую уж неделю. Дым тот, смешавшись с утренним туманом, окутывал деревню серой, влажной пеленой, что лезла в глаза, в горло и в самую душу; першило от нее в носу и кашлять хотелось беспрестанно. Стал воздух плотным и недобрым, пропитанным чужой бедой, что идет оттуда, где огонь-пожиратель саму землю жрет.

Тишина над деревней стояла такая, что слышно, как за три двора собака во сне вздохнула.

Демьян поднялся с лежанки затемно, еще петухи не пели. Оделся молча, на ощупь, чтоб не греметь пряжкой, не скрипеть половицами и жену не разбудить.

Натянул порты суконные, рубаху холщовую — ту, что Дарьюшка накануне простирала, у печи высушила; пахла та рубаха щелоком и вольным ветром. Опоясался кушаком плетеным, проверил нож на поясе — не для драки или дела лихого, а по привычке мужицкой, родовой. В лесу без ножа — никуда: гриб срезать, палку обстругать, а случись что — и от зверя отбиться. Сапоги натянул, притопнул, проверил — не натер ли где, портянки оправил, чтоб не сбились в дороге.

Уже к двери повернул, за скобу взялся, и тут за спиной его не то всхлип, не то стон, не то вздох тяжелый, тихий и сдавленный, как у раненой птицы, что забилась в траву, а взлететь не может.

Замер Демьян. Рука на скобе дрогнула. В горнице — тишь, только половица где-то осела со стоном, точно живая.

Дарьюшка не спала. Лежала с открытыми глазами, глядела в потолок. В глазах ее, широко распахнутых, сухих и блескучих, отражался слабый огонек догорающей лучины. А еще такое, чего Демьян отродясь не видывал: застывшее, окаменевшее в зрачках предчувствие — такое, что ни обойти, ни объехать, сколько ни молись, ни крестись.

Наклонился он к ней, хотел поцеловать в лоб на прощанье. А она вдруг вскинется — схватила его за шею обеими руками, прижалась щекой к его скуле. И почувствовал он, что щека ее мокрая — слезы по ней текут беззвучно и безостановочно.

— Ты чего, Дарьюшка? — спросил он шепотом и свободной рукой погладил ее по волосам, что рассыпались по подушке золотыми прядями. — Чего слезы льешь ни свет ни заря? Рассвет на дворе, мне идти пора, а ты плачешь, будто на войну меня провожаешь.

— Сон мне, Демьянушка, приснился — дурной, страшный, каких я отродясь не видывала и врагу не пожелаю.

— Да брось, милая, что снилось-то? Расскажи, авось не сбудется.

— Снилась поляна страшная, и земля на ней черная, маслянистая. Мох не зеленый, не серый — красный, ровно кровь. А деревья окрест стоят кривые, скрюченные, тянут к тебе ветки — руки костлявые. Ты стоишь посреди той поляны ко мне спиной — плечи опущены, руки плетьми висят. И сколько я тебя ни зову, ни кричу — ты не слышишь, не оборачиваешься. А потом обернулся — и нет у тебя глаз, Демьянушка! Нет глаз — одни провалы черные, пустые, и из тех провалов течет не слезы — жижа земляная, серая и густая. Говоришь мне голосом не своим: «Зачем, Дарьюшка, не уберегла? Зачем отпустила?» И мох под ногами моими делается мокрым и теплым. Опускаю взгляд, а там не мох вовсе — там кровь. По самую щиколотку кровь. И прибывает она, прибывает, уж до колен доходит. Пахнет железом, обжигает холодом…

Смолкла. В печи уголек треснул резко, как сучок под ногой. Мышь заскреблась под половицей, затихла. А потом снова — ни звука.

Демьян отшутиться попытался:

— Во страсти-мордасти какие, нарочно не придумаешь!

— Ой, милый мой, родимый, не ходи ты нынче в лес, Демьянушка, не ходи! Чует мое сердечко — не к добру все это. Чует — беда за порогом стоит, ждет тебя, поджидает.

— Да как же не ходить, Дарьюшка? — тихо возразил Демьян, голос его струной недовольной чуть дрогнул, но он тут же взял себя в руки. — Ведь братья уж, поди, у околицы ждут. Уговор был на зорьке — вместе идти, да пораньше, пока роса не сошла. Грибы-то ранние, они к полудню уже прятаться начнут, под листву и мох хорониться.

— А пусть подождут! Пусть хоть день подождут, Демьянушка! Один день — много ли? От них не убудет. Зато сердце мое успокоится, душа оттает. А то ведь чую я — не просто так тот сон приснился. Не от капусты, не от печки, а сама земля предупреждает. Она ведь все видит, все помнит…

— Да полно тебе, милая, — Демьян погладил ее по щеке, вытер большим пальцем слезу, что по лицу ее скатилась. — Неужто я впервой в лес иду? Сколько раз ходил — и с отцом, и с братьями, и один бывало. И всегда цел возвращался. А сны — они ведь как ветер: глаза открыл и все забыл. То радость сулят, то беду предвещают, да только редко когда в точку попадают.

— В том-то и дело, — она за руку его схватила, сжала крепко, так что пальцы ее дрожали. — Не первый раз мне такие сны снятся. Помнишь, как отец твой хворать начал? Мне за неделю до того видение было: будто дуб старый рушится, а ветви его на меня падают. А как соседский дом сгорел — снилось мне пламя, что из колодца бьет. Я тогда не поняла знамения, не предупредила… и чем обернулось?

— Ну-у, — протянул Демьян, и в глазах его мелькнуло сомнение. — То было другое. А тут — грибы всего-навсего. Да и лес наш — он добрый, своих не губит. К тому же, кто ж братьев подведет? Они ведь на меня надеются. Бросить их одних — грех это, сама все понимаешь. Да и прокормить семью надо. Грибы нынче дорогие, на базаре за них хорошую цену дают.

— Деньги — они придут и уйдут, — прошептала Дарьюшка, опустив глаза. — А ты у меня один. Живой и здоровый. Разве не дороже это всякой прибыли?

Долгая потом вышла пауза. За окном ветер качнул ветку — тень на стене дернулась, как живая.

Демьян помолчал, и рука его, гладившая ее волосы, на миг замерла. Слова жены пали в душу, точно камни в воду, — пошли круги, и на дне души что-то шевельнулось, смутное и темное, как тень рыбины в омуте глубоком. Вспомнились ему вдруг слова старика Корнея: «Земля тебя любит, парень. А кого земля любит — тому вдвойне беречься надо».

Потряс он головой, отогнал наваждение. Улыбнулся, но улыбка вышла не та, что всегда, — натянутая, что сродни тетиве перед выстрелом.

— Глупости, — сказал он и поцеловал ее в макушку. — Сны — они от печки жаркой или от капусты на ночь. Думать про них нечего. По грибы идем с братьями — что в лесу приключиться может? Братья хоть и бесшабашные, а свои люди, кровная родня. За мной присмотрят, и я за ними. К вечеру вернусь с полным лукошком — ты мне таких пирогов с грибами напечешь, пальчики оближешь. Договорились, милая?

Дарьюшка разжала пальцы медленно, нехотя. Рука ее, отпустив ладонь мужа, упала на одеяло. Ничего она больше не сказала, только проводила его взглядом до двери.

В сенях Демьян на миг задержался. Снял с гвоздя отцовский плащ, встряхнул — пахнуло овчиной и дымом. Повесил обратно. Утро, хоть и пасмурное, обещало теплом порадовать. Скрипнула половица под ногой — та, что Дарьюшка все просила перестелить.

Когда он в сени вышел, она на локте приподнялась, перекрестила его в спину мелко и часто, крест за крестом. Губы ее сами собой зашептали молитву старую, бабкину, ту, что еще прабабка ее прабабку учила в темные времена:

— Матушка-земля, укрой родимого, сохрани от зверя лесного, от ножа стального, от слова злого, от глаза черного. Отведи беду-кручину, не дай сгинуть в чаще, не дай пропасть без вести. Верни домой живого и невредимого. А я уж отмолю, отплачу, отслужу…

Голос ее все тише, тише, вскоре и вовсе стих — только губы шевелились.

А Демьян уже шагал по росе к околице. Сапоги его оставляли в траве влажной следы темные, и те следы тотчас наполнялись водой. В каждом следке отражалось небо серое, хмурое — сама земля-матушка провожает его и запоминает каждый шаг.

Остановился у колодца. Зачерпнул воды, напился — зубы заломило от холода. Вытер губы рукавом, глянул вдоль улицы. Ни души. Вздохнул и дальше зашагал.

У околицы, где дорога уходит в поле и теряется в утреннем тумане, ждали его братья. Федька стоял, уперев руки в боки, дышал тяжело, с присвистом. Лицо его, багровое и одутловатое, лоснилось от пота — хоть утро стояло прохладное. Видать, с вечера браги перепил для храбрости, и теперь храбрость та сочилась из него вместе с перегаром.

Запах тот Демьян еще издалека учуял, поморщился.

Гришка топтался рядом, по привычке своей переминался с ноги на ногу, взглядом метался по сторонам — дерганый, бегающий, как у вора на ярмарке. Корзины они с собой прихватили, да только те корзины — лукошки драные, в грязи измазанные, с краями обломанными. Ножи на поясах болтались — долгие и тяжелые, явно не для грибов. Кто ж по грибы ходит с ножом? Гриб из земли выкручивают пальцами, бережно, чтоб грибницу не повредить. А с ножом ходят по иной надобности.

Демьян замедлил шаг. Три шага осталось меж ними. В утреннем тумане братья чужими ему почудились. Не те, с кем рос, с кем делил краюху и помнил еще беззубый смех.