реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Кормашов – Комбыгхатор, или Когда люди покинули Землю (страница 23)

18

Вторая бутылка разговорила и Тихона. Он замычал выразительнее и руки его заходили толковее.

– Я и сам это говорю, – соглашался Климов. – Захудала Зинка совсем. А ведь раньше какая солощая баба была. Я тогда у нее со сломанною ногою лежал, она к нам санитаркой пришла… Ну, давай за Зинкино за здоровье! И заёдывай. Ну-ко ты, заёдывай по-людски. Вот бери холодца. Да кваском бы запил, кваском! А хочешь «Оборжоми» налью? Зинка лечится. Да чего-то не помогает. Ты чего это говоришь? Ну дак, можно и холодной воды. Валька, принеси ковшик! Я и сам могу холодянки. Да ты ешь! Чего ты опять не ешь-то, смотрю?

– Да чего ты Тихона всё неволишь? Непривычный он столько есть, – заступилась за своего брата Зинаида.

Да и правда, Тихон сильно осоловел, и жевал уже из нужды, помогая своей челюсти плечом.

– Ничего, посидит, передохнет и опять поест, – сказал Климов.

– Вы подите, приляжьте, потом еще посидите.

– Ну ты это, – обиделся Климов, – молчи. Я еще телом не оттаял совсем, не то что душой, меня баня не пробрала, и мне Тихон – главный терраупевт в этом деле. Молчи, я сказал!

Зина убрала со стола растаявший холодец, поставила новую сковороду картошки, доложила в миску грибов.

– Опять молчи да молчи, – в полголоса ворчала она. – Ты бы хоть спасибо сказал, что столько дней света нет, а то бы и посейчас стояли там раскорякой… А я-то, дура, думала хоть в гроб положу человеком, костюм давно приготовила… А он опять молчи да молчи. Снова никакой жизни. Мороз тебя не берет.

– Ой, мороз, мороз… – явственно пропел Климов, не открывая глаз и не отрывая своей головы от незанятого плеча Тихона. И скоро начал похрапывать и подрагивать, будто включился старый холодильник.

– Валько, Валько! – зашептала хозяйка. – Да утаскивай мужиков, помогай, пускай отдохнут.

Мужиков уложили. Валентин украдкой хватил недопитый отцом стакан, выловил рукой гриб и, довольный, вернулся к телевизору.

Через час, будто выманенный на этот сдвоенный храп, через все село пролетел милицейский «уазик» и подкатил к дому.

Два сержанта милиции не смогли не уважить хозяйки, выпили за здоровье вернувшегося хозяина, оценили состояние его кривоголового шурина, но в избе не остались. Один присел на скамейку в сенях, наблюдая за дверью, другой вернулся к машине – приглядывать снаружи за окнами.

Рыжий хозяйский кобель обошел уазик по кругу, поднял лапу на заднее колесо и вернулся на крыльцо к лайке.

***

По хлюпающим в осенней грязи деревянным мосткам тротуара, уже ближе к ночи, сырой и мозглой, тяжело опираясь на палку, Игнатий Игнатьевич добрел до своей калитки и, привалившись плечом к штакетнику, потянулся рукой в карман.

Старый, северного русского типа бревенчатый дом с ушастым коньком на крыше был мокр, холоден и темнел безотрадно. Белые оконные переплеты на фоне аспидно-черных, мертвых, как глаза ящера, стекол казались выбеленными крестами погоста. По рваным кускам рубероида, лежавшим на старой поленнице, с перестуками молотил дождь. Эти же тысячи мелких невидимых гвоздиков молотили и по шляпе Игнатия Игнатьевича, и по его плечам, норовя навеки прибить, пригвоздить к дощатым мосткам и штакетнику.

Таким, повиснувшим на ограде, его и увидел соседский парень.

Скорая помощь принеслась быстро, но простояла долго, пока дождь не перешел в снег и не завертелась первая большая метель. В метель машина ушла, будто завернувшись в белую простыню.

Игнатий Игнатьевич лежал мумией, выстелив руки по одеялу, и требовал папиросу.

Подавая ему папиросу и зажигая спичку, Гриша хорошо знал, что скажет учитель после первой затяжки. Курение перед сном было верным предвестником долгой бессонной ночи.

– Отец у меня, Гриша, помирал. Игнаша, говорит. Дай стаканчик красненького. А то никак не помру. Налил я ему. Хорошо помер.

– Ну, спасибо, что тонко намекнули. Так что вам, что ли подай тогда папиросу?

– Ну дай. Но я не тому. Уж нонче-то не помру.

– Да бросьте вы, дядь Игнаш. Чего опять по-деревенски-то говорите? Что ли, так плохо уж? Спали бы, а то укол уже скоро пройдет…

– Иди домой, Гриша.

– Не. Я здесь на лавке прилягу.

– На печке ложись.

– Не, там жарко. Мама боялась, что погода на снег, и малость перетопила…

Вскоре в теплой накуренной темноте слышалось только резкое всхрапывающее дыхание. Через равные периоды оно прерывалось, и тогда наступала полная бездыханность. Раньше Гриша подскакивал едва ли не на каждую такую задержку дыхания, да и сейчас по привычке отсчитывал секунды, прислушивался к тем звукам, которые успевали заявить о себе между всхрапами старика. Характерных звуков было лишь два: далекое заоконное подвывание неунимающейся метели и такое же неуемное шуршание электрического счетчика.

Счетчик был так же стар, как и хозяин дома. На каждое подключение лишней по его мнению нагрузки он отвечал негодующим хрюком с последующим прокашливанием и долгим нудным брюзжанием. За этот последний год, когда Гриша начал опекать Игнатия Игнатьевича, но только денно, но и нощно, он привык к счетчику как к живому существу и научился его понимать. Вот включился в соседней комнате и отработал положенные минуты старенький холодильник, а вот…

И в который раз Гриша мысленно вышел из комнаты в сени, поднялся по двум пролетам большой деревянной лестницы на чердак, а затем по широким половым плахам, лежащих на бревенчатых связях, дошел до избушки, срубленной в квадрат под стропила и служившей когда-то дополнительным жилым помещением, с печкой и электричеством. В избушке имелось даже слепое окно, давно заколоченное досками, и дверь, закрытая на висячий замок. Пыли на замке почти не было. Не было никакой пыли и на поворотном рычажке выключателя, расположенного возле дверей.

Редко-редко, только самой безветренной глухой ночью, в самую тихую безветренную погоду и только когда не лаяли собаки, и только простояв возле двери некоторое время, Грише удавалось достаточно настроить ухо достаточно тонко, чтобы услышать внутри какое-то гудение, писк и переключение каких-то приборов.

То, что в избушке под крышей постоянно работает какая-то аппаратура, кроме Гриши лучше всех понимал только он, этот старый электрический счетчик, в общем-то, бездушный прибор с испорченным бессонницею характером…

– Какой сегодня день, Гриша? – неожиданно спросил в темноте Игнатий Игнатьевич.

– Был четверг.

– Я знаю. Какое число?

– Было… будет двадцать седьмое.

– Было. Будет. Запутываешь. Совсем уже ничего не добьешься.

– А чего ругаетесь-то? Может, я уже спал?

– Он спал. Ну и спи. Жалко человеку ответить.

– Да чего снова жалко-то?

Игнатий Игнатьевич надолго замолчал и даже несколько раз всхрапнул. Потом снова:

– Так завтра будет суббота?

– Воскресенье, дядь Игнаш, – пробурчал Гриша с лавки, заворачиваясь в ватное оделяло, служившее одновременно и тюфячком.

– А когда нам высоковольтную линию отключали, не помнишь? Какие то были дни?

– С девятого по двенадцатое.

– Это числа. А дни?

– Сейчас… Воскресенье, понедельник, вторник, среда…

– Значит, дали в среду?

– В четверг. Вы куда?

Игнатий Игнатьевич встал, сунул ноги в валенки и накинул на плечи тулупчик, служивший вместо халата. В тулупчике он выходил в туалет даже летом. Вскоре он вернулся из туалета, снова повесил тулупчик, но в постель не вернулся, пошел на кухню и долго гремел рукомойником. В белых, некрашеной шерсти валенках, в белых кальсонах и длинной белой рубахе, зыбкий как привидение, он снова прошелся через всю комнату и подошел к низенькому окну, посмотрел на уличный градусник, которого не мог видеть, а затем постучал по стеклу костяшкою пальца – привычка, происходящая от общения с такими же старыми, как он сам, школьными физическими приборами.

– Гриша, – он сел на лавку. – Ты спишь? Сегодня был комитет. Я прошу. Скажи там Тесле Григорьевне. Объяснись. Я знаю, что у вас роман. Все равно. Ты сказал, воскресенье? Завтра ее вышлют. Только не так, как других. Это будет через окно. Я тоже поеду. Но полагаюсь на тебя.

***

Черный, неимоверно раздувшийся и похожий на дирижабль скафандр, похожий на дирижабль. Большой сегментированный ранец под ним, как гондола для экипажа. Всё бы так и казалось, но.

Но – эти рукава и штаны, подобные четырем отдельным воздушным шарам.

Но – эта зеленая, в грязных разводах, изнанка стекла гермошлема.

Чтобы снять с чердака скафандр с находящимся внутри трупом, нескольким милиционерам пришлось полностью разбирать заметенную снегом крышу и ломать половину стропил охотничьей избушки Косоголового. Сам Тихон безучастно сидел в милицейском автобусе и смотрел на все это, как на глупое и бестолковое следствие по поводу еще никем доказанного факта браконьерства. Мычать и жестикулировать он начал только тогда, когда подошел тяжелый гусеничный вездеход, который все называли легким словом «амфибия», и в его железный, глубоко утопленный кузов, крытый старым рваным брезентом, стали перетаскивать сено из стоявшего неподалеку стожка. Сена Тихону было жалко.

Черного космонавта положили на сено со всеми предосторожностями, более всего боясь повредить оболочку скафандра. Ранец частично отделили раньше. Верхняя его часть составляла единое целое с экзоскелетом, но несколько боковых и нижних сегментов удалось снять. Каждый снятый сегмент Игнатий Игнатьевич требовал подать себе лично в руки, протирал его тряпочкой, заворачивал в свои старые пестрые наволочки, набранные в комоде специально на этой случай и лишь потом опускал в дерюжный мешок у своих ног.