реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Колпакиди – Прометей № 2 (страница 15)

18px

Вскоре, однако, стало очевидно, сколь утопичными были такие надежды. Правые термидорианцы, на словах тоже ратуя за политическую демократию, показали, чего стоит их «демократия» на деле, начав травлю возрожденного после 9-го термидора крайне левого Электорального клуба (где тон задавали бывшие эбертисты и «бешеные»). Бабёф, чья политическая программа во многом совпадала с программой электоральцев, открыто поддержал их в своей газете (которую он, начиная с 23-го номера, переименовал в «Трибун народа, или Защитник прав человека») и тоже попал в немилость, особенно после того, как перешел к резкой критике термидорианского Конвента: компаньон Гюффруа захватил весь тираж 26-го номера и отказался в дальнейшем финансировать его издание, а вскоре последовал приказ об аресте Бабёфа, и журналист вынужден был перейти на полулегальное положение. В результате следующий, 27-й номер его газеты увидел свет лишь в конце декабря 1794 г., через 2 месяца после предыдущего.

За эти два месяца произошел ряд событий, существенно повлиявших на отношение Бабёфа к термидорианскому режиму, а также к якобинской диктатуре и революционному террору. В ноябре — декабре в Париже проходил процесс по делу революционного комитета города Нанта и депутата Конвента Каррье, который при якобинцах был послан комиссаром в Нант для подавления контрреволюционного мятежа. Каррье — одна из самых мрачных фигур в истории революции: субъективно честный, но крайне жестокий фанатик, он расправлялся с врагами революции, действительными и мнимыми, как подлинный «демон-истребитель»[91]. Теперь термидорианцы использовали его в качестве пугала, чтобы развернуть террор — моральный и не только — против всех активных деятелей робеспьеристского режима. Бабёф, внимательно следивший за подготовкой к процессу Каррье и самим процессом, откликнулся на него двумя брошюрами: «Хотят спасти Каррье…» и «О системе уничтожения народонаселения, или Жизнь и преступления Каррье». Первая из них написана с чисто антиякобинских позиций, но вторая уже отразила мучительный переход автора к осознанию истины: нельзя деятельность людей, осуществлявших революционный террор, рассматривать без учета тяжелейших обстоятельств, в которые они были поставлены; нельзя забывать о том, что жестокость революционеров, как правило, являлась лишь вынужденным ответом на кровавые зверства врагов революции. Итог работы был, наверное, неожиданным для самого автора: «Демократ Бабёф, ненавидящий диктатуру и террор и обрушивший на них в первой части памфлета все громы и молнии… в выводах своей брошюры… оправдывает и террористические мероприятия обвиняемых, и действия диктаторского правительства»[92]. Другие выводы, к которым Бабёф пришел, наблюдая за ходом суда над Каррье: «свобода печати» весьма относительна — власть явно манипулирует общественным мнением: газеты, освещая процесс, подыгрывают обвинению, они намеренно выпячивают одну сторону событий, искусственно накаляют страсти, замалчивают защиту (кстати, последствия разрыва с Гюффруа уже наглядно показали Бабёфу, чего стоит равное право богатого и бедного издавать свою газету). Свобода суда, в нарушениях которой обвиняли якобинцев, отсутствует и теперь: Конвент по своему произволу отменяет решения революционного трибунала, берёт под стражу лиц, оправданных судом. Даже в политической области термидорианская «демократия» оказалась отнюдь не «демократией для всех»: она открыто служила интересам богатых и власть имущих.

Еще более убедительны были последствия «демократии» в экономической и социальной областях. О трагедии жесточайшего голода в конце осени 1794 г. и особенно зимой и весной 1795 г. уже говорилось. Если при якобинцах, в тяжелейших условиях зимы 1793–1794 годов, когда огромные ресурсы приходилось отвлекать для нужд армии, и снабжение городов продовольствием было чрезвычайно затруднено, всё же специальные меры правительства (прежде всего «максимум») гарантировали обеспечение бедняков предметами первой необходимости[93], то теперь, когда крупная буржуазия утвердилась у власти, санкюлоты были отданы на произвол спекулянтов. «Конвент имел на одно мгновение мужество декретировать уничтожение пауперизма… Результат был тот, что на свете стало одним постановлением больше и что спустя один только год после этого Конвент был осаждён изголодавшимися женщинами»[94] — писал Маркс, имея в виду ещё меры робеспьеристского Конвента — «максимум» и «вантозские декреты» — и народные восстания в жерминале и прериале 1795 года.

О поражении восстаний, о казни депутатов «вершины» и санкюлотов — вожаков инсургентов — Бабёф узнал в аррасской тюрьме. Там же узнал он, что от голода умерла его маленькая дочь… Этот страшный двойной удар мог бы сломить любого, но Бабёф, при всей его гуманности и «чувствительности», обладал несокрушимой душевной стойкостью: он не позволил себе тратить силы на горе, когда надо спасать революцию. Вот замечательные строки из его письма к Фуше[95] (которого Бабёф тогда считал единомышленником[96]): в связи с «катастрофой 12 жерминаля» Бабёф пишет, что нам необходимо «обменяться с тобой мыслями относительно недавно проигранного нами крупного сражения. Это бедствие может оказаться непоправимым. И ты, и я, да и все патриоты не должны закрывать глаза на то, что нам следует опасаться его последствий. Значит ли это, что мы должны впасть в уныние? Нет! Именно перед лицом великих опасностей раскрываются гений и мужество…»[97]

На очереди была разработка идеи восстания в новых условиях — от первоначального варианта «плебейской Вандеи» (расширяющегося очага партизанской войны в провинции) до окончательного — плана создания в центре, Париже, конспиративной революционной организации. На очереди было завершение теории построения будущего бесклассового коммунистического общества как «общества совершенного равенства». Как выше было сказано, это общество, по крайней мере в переходный период, отнюдь не блистает политической демократией, напротив, в нем с предельной полнотой воплощены принципы революционной диктатуры. И хотя знаменитый «Декрет об управлении» был написан весной следующего, 1796 г., к пониманию необходимости жёсткой революционной власти Бабёф пришел уже в период своего тюремного заключения весной и летом 1795 г. Тогда же он по-новому оценил и значение якобинской диктатуры, о чем свидетельствует выпущенный им сразу после освобождения по амнистии № 34 «Трибуна народа», где переворот 9-го термидора назван «катастрофой»[98] («революция шла вперёд до 9 термидора и… с тех пор она начала отступать»[99]), а вожди якобинского правительства характеризуются как люди, «которые чрезвычайно возвышались над другими обширностью своих знаний и своим человеколюбием»[100], как «архитекторы» «здания всеобщего счастья»[101] и т. п. Возможно, такая оценка была дана не без влияния новых друзей, с которыми Бабёф познакомился в тюрьмах — Буонарроти, Жермена, Дарте и других бывших робеспьеристов, однако решающие выводы он сделал еще до встречи с ними — к этому подвела сама жизнь.

Позднее «равные» не раз отзывались о Робеспьере и Сен-Жюсте с большой похвалой[102], даже несколько идеализировали их, приписывая якобинцам собственные взгляды и намерения. Но главное, Бабёф расценивал теперь якобинскую диктатуру как эпоху подлинной демократии, защищавшей жизненно важные права большинства трудящихся — права на хлеб, работу, образование, в отличие от формальной буржуазной демократии, демократии для богатых. Вот отрывок из письма Бабёфа соратнику по заговору, эбертисту Бодсону, который не мог простить Робеспьеру гибели Эбера, Шометта и других левых якобинцев: «Ныне я чистосердечно признаю, что упрекаю себя в том, что некогда чернил и революционное правительство, и Робеспьера, и Сен-Жюста, и других. Я полагаю, что эти люди сами по себе стоили больше, чем все остальные революционеры, вместе взятые, и что их диктаторское правление было дьявольски хорошо задумано. (…) Я не вхожу в рассмотрение того, были ли невинны Эбер и Шометт. Если это так и было, все равно я оправдываю Робеспьера. (…) Спасенью 25 млн. человек нельзя противопоставлять заботу о нескольких сомнительных личностях. (…) Потому-то я и вижу в нем гения, носителя подлинно спасительных идей. Правда, осуществление этих идей могло смести и нас с тобой. Но какое это имеет значение, если бы результатом было всеобщее счастье?» И далее, отмечая, что в отличие от эбертистов, бывших сугубо парижским явлением, «Робеспьеризм… распространен по всей республике, среди всех разумных проницательных людей и, естественно, во всем народе. Причина тому простая; робеспьеризм — это демократия, и эти два слова совершенно тождественны; стало быть, восстанавливая робеспьеризм, вы уверены в том, что восстанавливаете демократию»[103].

Письмо Бодсону было написано 28 февраля 1796 года. Впереди у Бабёфа было ровно 15 месяцев жизни — самый героический и самый тяжелый ее отрезок. Напряжённейшая, на пределе сил человеческих, деятельность вождя «заговора равных», его главного теоретика и организатора. Внезапный арест, крушение главного дела жизни, смертельная опасность, нависшая над многими десятками товарищей… Мы вынуждены опустить подробности — клетки, в которых бабувистов везли из Парижа на суд в Вандом, неудавшиеся попытки побега, самодельные кинжалы, которыми Бабёф и Дарте пытались заколоться (крайняя форма протеста!) в момент объявления приговора, — и многое другое, о чём можно прочесть в исторической литературе. Отметим лишь главное: в тяжелейших условиях, несмотря на постоянное противодействие судьи и обвинителей, Бабёф совершил почти невозможное: не только защитил честь своего дела, показал во всём блеске свою идею, свою цель — коммунистическое общество равенства и всеобщего счастья — но и спас от гильотины соратников-подсудимых. Всех, кроме Дарте и самого себя[104].