Александр Колпакиди – Че, любовь к тебе сильнее смерти! Писатели и поэты разных стран о Че Геваре (страница 95)
Грудь поднимается и опадает, как тяжелый морской вал и на нижней точке этой амплитуды проступают настойчивые толчки сердечной мышцы. Ты пытаешься отдышаться, но воздуха, затхлого воздуха, которым заполнен дешевый номер парижского отеля, по-прежнему не хватает. А рядом лежит она, на животе. Она, в голос рычавшая еще несколько секунд назад, теперь расслабленно-неподвижна, как большая сытая кошка.
Пума или самка ягуара, проглотившая ягненка. Её веки блаженно закрыты, лицо неподвижно, как маска, а указательный и большой пальцы её изящных рук зажали в изысканные тиски перекладинки нательного крестика. Еще вот только что он танцевал на цепочке между её грудей, то и дело ударяясь в твоё лицо.
Руки особенно выдают в ней породу. Совсем не такие у Флоры – чуть припухлые, грубоватые ладони домохозяйки. И эта граница, где встречались шоколадная тень тыльной стороны и свет мягких подушечек внутренней… Она так умиляла тебя, когда ты брал её безропотную и доверчивую кисть в свои ладони и целовал её в эти подушечки, приговаривая: «Моя мулаточка». Каким внутренним светом расцветали бездонные карие глаза Флоры…
Веки Ульрики дрогнули, но так и не отворили своих изумрудных тайников. Она потянулась всё с той же грацией пресытившейся хищницы. Словно прочитав твои мысли, отпустила свой крестик. Мраморная белизна потянулась к тебе, и пальцы – утонченное орудие пианистки – полновластно расправились на ходившей вверх и вниз груди. Словно белый спрут, всплывший на поверхность из пучины океана.
– Запыхался? – голос её прозвучал отчетливо, без намека на то, что ей нужно отдышаться. И почти без романтики.
– Тебе надо заняться своей физической подготовкой. Бегай по утрам. Хотя бы пресс, отжимания…
Романтикой, как выяснилось, вовсе не пахло. Она давала инструкции. Понемногу дыхание приходит в порядок.
– Ульрика, есть способ получше. Мы просто будем заниматься этим чаще…
Попытка отшутиться не увенчалась успехом. Нет, ей, действительно, не до шуток.
– Как ты думаешь с такой утомляемостью преодолевать маршевый переход по сельве, да еще в полной боевой выкладке?
Ульрика приподнялась на локте с таким неподвижным взглядом, что ты невольно отводишь глаза.
– А разве мы уже выступаем? И где намечаются наши партизанские действия? В Булонском лесу или в Люксембургском саду? – бормочешь ты, беря со своей груди длинную белизну ладони и пытаясь её поцеловать.
Она выдергивает руку из твоих ладоней, недовольно фыркнув, поднимает своё сильное, без единой жиринки, тело – тело олимпийской чемпионки, и стремительно направляется в ванную. Ты, на миг забыв обо всём, следишь, как изгибы струящихся линий, сотканных в формы, преодолевают прогалины света и тени, веером вытянувшиеся из полузашторенного окна комнаты.
– Ульрика!.. – твой извинительный оклик соскальзывает с нее, как неудачно брошенное лассо. Вздумал же ты с веревкой охотиться на самку ягуара! Что ж, она по праву может сказать: «Во мне течет олимпийская кровь!». Дочка такого папаши. Ханс Эртль, собственной персоной. Любимое око фюрера, оператор, снимавший фашистскую Олимпиаду-36 под началом самой Лени Рифеншталь[38]. Интересно, сколько раз он здоровался с Гитлером за руку? А сколько раз он трепал волосы своих любимых дочерей – старшей Моники и младшенькой Ульрики? Запах этих волос так дурманит тебя, и ты гладишь их рыжий хмель, конечно же, более страстно, вот уже несколько дней и ночей теряя от них голову.
Полно, Альдо, ведь её сестра – Моника. Та самая Моника Эртль, которая застрелила в Гамбурге Кинтанилью и участвовала в герилье в Теопонте. Та самая, которая намеревалась привести в исполнение приговор нацисту Барбье и поплатилась за это своей собственной, целомудренной жизнью. Она так и не стала женой своего жениха Инти Передо.
Интересно, как на это отреагировал её папаша, задушевный друг «лионского мясника», как раз немало похлопотавший, чтоб обустроить своему закадычному другу Клаусу Барбье логово в Боливии. Интересно, снимал на камеру Ганс Эртль похороны своей дочери? Это могло бы стать очередным шедевром кинодокументалистики…
А ведь герилья в Теапонте пришлась как раз на правление Овандо, того самого, о котором Сентено отзывался хоть с какой-то толикой уважения. Хотя амбиции у господина посла выпячивались явно не посольские. Сквозили во всем – и в словах, и в жестах. Как минимум, Его Владычество Прокуратор Боливии.
И ведь Ульрика там, в Теопонте, была вместе со своей старшей сестрой. Вместе с Чато, младшим из братьев Передо, и Нестором Пасом Саморой. Почему у нее так загорелись глаза, когда ты сказал, что знал Нестора? Догадайся с трех раз, Альдо. Уж не ревнуешь ли ты? На конгрессе левых сил в Рио, в 68-м Нестор Пас Самора представлял радикальное крыло левых католиков. Вспомни, как тебя воодушевили его вдохновенные речи, в которых языки пламени костра революции неразрывно переплелись с огнем аутодафе. В тот день ты впервые после долгого перерыва зашел в собор Святого Павла и в светотени, знакомой тебе с самого раннего детства, молился, молился, молился и бормотал цитаты молодого католика из речей Че Гевары, и другие, повторенные Нестором слова Всевышнего: «Не мир я вам принес, но меч».
Да, он сумел тебя воспламенить. Что тогда говорить о сердцах юных экзальтированных девиц, воспитанных в атмосфере махрового немецкого католицизма, неведомо где, но навечно подцепивших бациллу революционного реформаторства?
«Вы любили друг друга?» Этот вопрос так и не слетел с твоего языка, словно ты испугался быть рассеченным надвое обоюдоострым мечом её взгляда. Ты испугался её лезвия и, может быть, зря. Тогда бы ты, наконец, как созревшая тыква, распался на две половинки. Свет и тьму, добро и зло… Герман и Альдо. Флора и Ульрика…
Ульрика?.. Похоже, это заходит всё дальше. Вот и она… Зачем всё рассказала, про отца и сестру? Хотя, может, ты видишь тут значения, смыслы, символы. Дурная привычка несостоявшегося литератора, подрабатывающего литконсультантом.
Для Ульрики, для биографии этой рыжей боливийско-немецкой бестии, этой неистовой католической революционерки, высокой и гладкой, как обоюдоострый клинок тевтонского меча, это лишь факты её личного крестового похода. Клинок Ульрики Эртль холоден, как арктический лед. И в сиянии этого лезвия не отыщешь пятен сомнений и глупой рефлексии, а есть лишь две, как бритва, заточенных стороны: кровавая сила добра и зло, татуированное в звездно-полосатый узор.
По крайней мере, голос её выказывал олимпийское спокойствие… И когда она задала свой вопрос, тот, скованный льдами невозмутимости, не дал ни одной трещины. Да, трещина прошла лишь при упоминании о Несторе и о герилье в Теопонте. Бедняга, он был тогда застрелен. Как и многие другие. «Пресенсия» писала, что
Только не надо юлить, Альдо. Приступ тошнотного малодушия, нестерпимый до судорог сартровского Рокантена[39], у тебя вызвал её вопрос, прямой и безжалостный, как взмах обоюдоострого меча. И ты испугался.
Внутри тебя всё задрожало, как у смертника, вроде бы свыкшегося с приговором, но не могущего совладать с физиологическими рефлексами страха в тот момент, когда к нему в камеру вошли палачи. Ты испугался своего молчания и того, что она увидела тебя насквозь, твоё жалкое, набитое рефлексией нутро. Вчера… нет, сегодня ночью, бессонной парижской ночью, в промежутках между вашими хищными схватками, между теми фотовспышками времени, когда вы засыпали и просыпались, с новыми силами и тем же желанием… Ты выдал себя с потрохами, трусишка Пиноккио.
Она недвусмысленно намекнула на герилью. Нет, не так… она предложила, четко и однозначно, одним порывом, как вынимают меч из ножен. «Ты поедешь в Боливию?» – произнесла она. И после паузы: «С нами…». А он молчал, весь во власти услышанных слов. И сердце стучало так гулко, а ему слышался гул барабана, сделанного из его же ослиной кожи. И рой вопросов-детей, рожденных её нестерпимым зеленым пламенем, мельтешил и галдел в бессонной, гулкой его голове. «Зачем?», «Кто это
Она так и не повторила тогда вопрос, а ответил ты только теперь. И ответ выродился в глупую шутку. Или ты попросту ищешь себе оправдание, Альдо? Алиби, Альдо!.. Для твоей жалкой, трясущейся душонки, заласканной до поросячьего визга любящими пальчиками Флоры…
Ульрика вышла из ванной в белоснежном гостиничном полотенце, будто в снегах недосягаемой вершины.
– Завтра ты переедешь к нам. «Хвоста» за тобой ребята не нашли, а снимать номер очень дорого…
– А за мной следили? – с излишней взволнованностью откликнулся ты, удивленный и тем, что в голосе Ульрики ты не заметил ни грана ожидавшейся насмешки или осуждения.
– Конечно, – деловито ответила Ульрика и тряхнула мокрым золотом своих роскошных волос. – Торрес все эти дни «вел» тебя. У посольства и до отеля.
– Тогда он должен знать про нас…
– У отеля я его сменяла. Впрочем… – она пожала оголившимися плечами и равнодушно хмыкнула. – А что это меняет?
Настает твоя очередь пожимать плечами.
– Ну… Он бы с большим удовольствием последил за тобой. Ты ему нравишься…