реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Кизеветтер – На рубеже двух столетий. (Воспоминания 1881-1914) (страница 29)

18

Я и мой приятель Сторожев, с которым мы сошлись на почве увлечения театром, а потом через много лет резко разошлись, когда он стал вилять хвостом перед большевиками, задумали сделать Барнаю на его бенефисе подношение особого рода. Мы перевели на немецкий язык статью Белинского об игре Мочалова в "Гамлете", написали к этой статье предисловие с разъяснением, кто такие были Белинский и Мочалов, и решили поднести Барнаю этот литературный презент, разумеется, в изящной папке, украшенной портретом Мочалова.

Вот тогда-то я и подошел в театре к Юрьеву поделиться с ним нашим замыслом и узнать его мнение насчет нашего плана. Старик пришел в восторг и, к моей великой радости, пригласил меня к себе потолковать о театре.

Еле дождавшись назначенного дня, я стрелой налетел к Сухаревой башне, близ которой на Садовой жил Юрьев в маленьком, довольно ветхом домишке[7]. И вот — вообразите себе такую сценку: в маленьком кабинетике сидит за столиком юный студент, весь ушедший в слух и зрение. Стакан чая стоит перед ним на столике. А по кабинетику шагает высокий старик, длинные седые волосы его развеваются локонами, он усиленно жестикулирует и густым басом без умолку говорит о театре, о том, как Мочалов играл Гамлета и Лира, о том, какие дальнейшие перспективы раскрываются перед русским театром и т. д. Он говорит, и ходит, и время от времени приостанавливается у столика, и прихлебывает чай… из моего стакана. Так он и выпил весь стакан, любезно им мне предложенный. То было проявление баснословной рассеянности Юрьева, о которой куча анекдотов ходила по Москве. Приведу два образчика. В одном либерально-великосветском салоне Юрьев после горячей тирады о конституции подошел к хозяйке проститься. Рядом с хозяйкой на пышном пуфе торжественно возлежала породистая кошка. Юрьев, к ужасу хозяйки, схватил кошку, положил ее себе на голову, думая, что надевает шляпу, и в таком виде направился к выходу. Юрьев был очень дружен с Островским. Как-то раз утром он говорит слуге: "Отнеси Островскому эту записку". Слуге идти не хотелось. Он выждал, когда барин поедет из дому, и подавая Юрьеву пальто, как бы между делом говорит ему: "Сергей Андреевич, вот тут какая-то записка к Островскому, может быть, вы отвезете ее". Юрьев, думая совсем о другом, машинально берет у слуги записку и, забывая, куда он хотел ехать, велит кучеру везти себя к Островскому. Приехав к Островскому, он, конечно, уже забыл о записке, просидел у Островского весь вечер в приятельской беседе, но уже уезжая, вдруг вспомнил про записку и говорит: "Ах, я забыл, ведь меня просили передать тебе какую-то записку". Развернул Островский записку и прочел в ней: "Никак не могу сегодня у тебя быть. Твой Юрьев".

Москва горячо любила Юрьева. Он умер, как и жил, — энтузиастом театра, свято выполняя призыв Белинского: "Идите, идите в театры; идите и умрите там". Ехал Юрьев вечером на извозчике и вдруг почувствовал себя дурно. Извозчик спрашивает: "Куда везти вас, барин?" — "В театр", — крикнул Юрьев и впал в бессознательное состояние. Извозчик привез седока в театр. Юрьева под руки ввели в театральные сени, и он — тут же скончался.

Много лет спустя Федотова говорила мне, вспоминая былое: "Мы, актеры, бывало, не на то смотрим, много ли публики в театре, а ищем глазами, пришел ли Юрьев. Коли пришел — ну, значит, вечер будет интересный; в каждом антракте он прибежит за кулисы и по косточкам разберет игру каждого актера; ни одного промаха не оставит без замечания, а коли похвалит, то-то была радость!"

Увлечение театром не мешало моим научным занятиям. Уже с третьего курса университета я взял себе у Ключевского тему для кандидатского сочинения и на два года с головой погрузился в памятники исторической старины. Я занялся историей служилого землевладения XVI–XVII столетия. С величайшим наслаждением вникал я в исторические источники и проштудировал в течение двух зим весь печатный материал указов и юридических актов, относящихся к поместному и вотчинному землевладению эпохи Московского государства. И конечно, как это всегда неизбежно бывает, тотчас от специального вопроса моих изысканий протянулись нити к целому ряду других смежных вопросов; мои штудии все расширялись, и к концу университетского курса я уже чувствовал себя, что называется, подкованным по части русской истории и мог захаживать к Ключевскому, не опасаясь явиться перед ним желторотым птенцом, понапрасну отнимающим время у своего учителя. Ключевский встречал меня чрезвычайно радушно, и те беседы, которые мне довелось с ним вести, принадлежат к лучшим моим воспоминаниям о тех далеких годах.

Наконец настал вожделенный день, когда я отнес Ключевскому увесистую тетрадь с моим кандидатским сочинением по истории служилого землевладения. Он взял ее себе на лето. Все мои экзамены в университете были покончены. Пора студенчества была завершена. Цель жизни стояла перед моим сознанием с полной отчетливостью: я буду ученым историком, и предметом моих изучений будет история России. А пока, на ближайшее время, придется обзавестись уроками в гимназии. На первый случай мне удалось через моего близкого друга, учительствовавшего в гимназических классах при Лазаревском институте восточных языков, заполучить девять уроков по географии. В то время преподавать географию полагалось историкам. Уже гораздо позднее этот нелепый порядок был изменен и преподавание географии в гимназиях было передано естествоведам.

Итак, я — импровизированный географ! С осени мне предстояло начать свои уроки. Надо было хоть немного к тому подготовиться. Я нагрузился всякими учебниками и пособиями и уехал с ними в деревню, на дачу. Лето было прекрасное. Все время до начала учебных занятий я пролежал в сосновой роще, обложенный учебниками, и, вдыхая бальзамический аромат сосен, напитывал себя географической премудростью. А когда осенью я вернулся в Москву, меня ожидала там большая радость. Я зашел в канцелярию университета и увидел там Ключевского. Он сказал мне, что мое кандидатское сочинение дает ему основание предложить мне вопрос: не хочу ли я быть причисленным к его кафедре для подготовки к профессуре. "Это — моя заветная мечта", — ответил я Ключевскому, а он заметил: "И мечта эта имеет все шансы осуществиться как нельзя лучше".

Через некоторое время мне удалось прочесть представление о моем оставлении при университете, поданное Ключевским в факультет. Краска бросилась мне в лицо, когда я прочитал лестные для меня строки, написанные мелким бисерным почерком Ключевского.

Началась новая пора моей жизни. Нечто новое начиналось и в жизни русского общества. "Затишье" приходило к концу. В 1888 году я окончил университет, а в 1891 г. разразился неурожай и голод и общество встрепенулось. 1891 год явился решительною гранью в ходе общественных настроений. Начинавшиеся 90-е годы обещали быть во многом непохожими на только что изжитое десятилетие.

Глава V. ОЖИВЛЕНИЕ

В июле 1891 г. в печати появилось письмо одного сельского священника из глуши Казанской губернии с извещением о том, что автору письма пришлось только что в одной деревне причастить 20 крестьян, изнемогших от голода, и некоторые из них затем умерли. Это сообщение не осталось одиноким. Такие же известия стали приходить из других местностей той же Казанской губернии, а также из губерний Саратовской, Тамбовской и др.

Скоро перед обществом раскрылась уже со всей отчетливостью картина страшного бедствия, охватившего значительную часть европейской России. Неурожай постиг многие губернии, но зловещее значение этого бедствия состояло в том, что неурожаем был вызван подлинный голод в селениях неурожайного района. Люди вместо хлеба стали питаться такими суррогатами, которые, нисколько не насыщая организма, порождали тяжелые заболевания. Начался мор.

Внезапно налетевшая беда приняла такие размеры, что власти, подчас склонные прикрывать страшную действительность шаблонной картиной казенного благополучия, на этот раз не сочли возможным замалчивать грозного бедствия. В газетах появилось воззвание образованного в Саратове продовольственного комитета за подписью Саратовского губернатора Косича. В этом воззвании говорилось, что во многих местностях Саратовской губернии не родилось ровно ничего, не получено даже и семян, яровые все погибли, нет ни хлеба, ни соломы, все денежные и хлебные запасы истощены, и точно такой же голод свирепствует в соседних губерниях.

Все эти вести произвели потрясающее впечатление на общество. Чрезвычайные губернские земские собрания подсчитали размер пособий, необходимых для обсеменения полей и продовольствия населения в местностях, пораженных неурожаем, и оказалось, что на удовлетворение этой неотложной нужды не хватит наличных продовольственных капиталов — ни местных, ни общеимперского. Словом, и перед властью и перед обществом вдруг встала задача — отодвинуть все прочие дела и спешить на помощь туда, где смерть от голода уже начала косить беззащитное население.

Правительство стало отпускать экстренные ассигновки на продовольствие и обсеменение полей в 18-ти наиболее пострадавших губерниях. К началу декабря 1891 г. эти экстренные ссуды превысили 50 милл. рублей. А по всему фронту русской общественности раздался призыв: "На голод!" Всюду начали возникать местные комитеты, открывались на частные средства столовые, интеллигенция устремилась толпами в голодающие районы для организации помощи.