реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Кириллов – Облдрама (страница 2)

18

Только ранней весной Москва становилась той прежней, которую он любил, особенно вечерами. Мягчел воздух. На всём ощущался налет оттепели, проглядывало что-то домашнее и неспешное в облике домов и прохожих. Ранней весной Москва чем-то напоминала Петербург, где Троицкий обосновался в одном из именитых театров.

Торопясь на вечерний спектакль, Троицкий протискивался в толпе зрителей, медленно заполнявших вестибюль. Его узнавали, просили автограф. Ему повезло, он не остался на обочине, когда театры после известных событий, связанных с «перестройкой», впали в кóму. Он продержался, и ему снова стали предлагать роли в кино. Троицкий тщился объять необъятное, всюду поспеть, соглашался там, где хорошо платили, игнорируя только рекламные ролики – из принципа.

Занятый во втором акте, он не торопился. Миновав фойе, он с вожделением думал о закулисном буфете, где всегда предложат сочную котлету по-киевски и горячий кофе. Её лицо Троицкий узнал не сразу, вернее, узнал-то он сразу, но спросил себя: кто это? «Инна, – сам себе ответил он в растерянности, поднимаясь в гримёрку. – Инна? Здесь? На спектакле?» Настроение упало, сердце наоборот подскочило. Конечно, это была она, но что-то неудержимо повлекло его прочь – не давая опомниться, остановиться и осознать, что это – она. Троицкий так бежал, что совсем забыл о буфете. Бежал не от неё – от себя любимого. «Противно, стыдно», – отмахнулся он от кого-то, кто толкал его в спину, чтоб он не оборачивался. «А разве она не изменилась?» Но тому, кто затолкал Троицкого в гримерку, было всё равно – какая она. Неприятней всего было прочесть в её глазах, – каким стал он?

Троицкий подошел к зеркалу: постарел, погрузнел, начесывал на макушку волосы. Он раздумывал, спрашивая: ему хочется её видеть? Было любопытно, но и страшно, тоскливо. Спектакль, в котором он играл, показался ему старым и провинциальным, будто работал он не в петербургском театре, а в каком-то задрыщенском. «Стоило так шуметь когда-то», – подумает Инна, увидев его на сцене.

Троицкий вдруг оттолкнул от себя стул. «Неврастеник, всё у тебя хорошо. Ты успешный, востребованный, обеспеченный артист. Тебя узнают, ты нравишься публике. Тебя продолжают снимать в кино, даже предлагают стать лицом какого-то „Страха“ (Спустившись в фойе, он заглянул в зал, в буфет.), твое фото мелькает на светских тусовках»…

Стройная немолодая женщина расплачивалась у буфетной стойки. Её фигура в зеленом вязаном платье была видна ему со спины. Она присела за стол, с торопливой предосторожностью поставив чашечку с кофе, и взглянула в его сторону. Лицо усталое, волосы крашеные, губы еще красивые, зелёные глаза – их выражение неуловимое: и смотрят они на тебя, и не видят, и погружаешься в них взглядом, и промахиваешься мимо.

Собравшись с духом, Троицкий двинулся к ней, улыбаясь и приглаживая слегка поредевшие светло-русые волосы. Инна взволнованно смотрела на него всё теми же опойными глазами, блестевшими издали, будто в них стояли слезы.

– Ты меня не узнала?

– Здравствуйте, Сережа.

– А мне показалось – не узнала. Я сильно изменился?

На её скованном улыбкой лице чуть приподнялась бровь.

– Что тогда говорить обо мне?

Она скользнула рукой по туго стянутым волосам, собранным на затылке в пучок, и усмехнулась. Всё в ней было как обычно, но морщинки на лице стали глубже, движения сделались плавными, степенными.

– Я вас поздравляю, Сережа, вы в таком театре работаете. И звание у вас. – И предупреждая его вопрос: – А я так и не получила. Ничего у меня с этим не вышло, но я не тужу.

– Инна…

– Я здесь в командировке. Детей у нас нет. Так что могу себе позволить. Я теперь живу далеко. Нам пришлось уехать из Н-ска, сам понимаешь… Дима боится теперь длительных поездок, так что езжу одна…

Она опять говорила ему «ты», как много лет назад, и это было приятно.

– Я не жалею, что мы уехали. Ни о чем не жалею. Только, когда смотрю хороший спектакль – сердце болит, сыграть в нём хочется.

Она допила кофе и они вернулись в фойе.

– Ну, а ты доволен?

– Вполне. Работы много. Есть интересная.

Усевшись на кушетку, Инна по привычке уперлась в пол каблучком и машинально повертывала носком влево-вправо. Туфли на ней были легкие, с тонкими ремешками. «Еще каблук сломает», – подумал Троицкий, глядя, как Инна ввинчивает его в пол.

– В прошлом году квартиру получил в Питере. Теперь живу по-царски: у самого парка, в тридцати шагах озеро, лебеди… и, главное, метро под боком.

– А у нас в театре медвежонок жил всю зиму, – похвасталась Инна. – Чудо, какой он! Перед спектаклем бродит по гримеркам – хитрец – знает, что у каждого для него обязательно что-то припасено. Люди у нас хорошие, таких нигде нет.

В паузах они улыбались, будто извиняясь за неловкое молчание.

– Олег? – растерялся Троицкий. – Ездил, ставил где-то. Характер у него… сама знаешь, не дипломат. А это не любят.

– Ставил?

– Сейчас мог бы театр свой открыть, были бы деньги. Я его ненавидел одно время… Помню, до полуночи гонял нас с Сашей… кстати, она из Н-ска, ты её по кино знаешь, «звезда»… гонял он нас по сцене навстречу друг другу – всё добивался, чтобы мы на расстоянии, представляешь… «не дотрагивайтесь руками, проходите мимо, – кричал нам, – мне нужно, чтобы здесь в зале мы ощутили тепло ваших рук, которым вы обменялись между собой»… Да, вот так… Всё, что от него осталось, так это тепло от наших репетиций. Сгорел Олег. В Москве ставить не давали, пил, глотал «элениум», запивал портвейном…

– Кого я видела? – Инна пожала плечами. – Как уехала, ни с кем не виделась. Олю Уфимцеву, помнишь, жену главного? Ушла она от него, развелась. Вот Оля – человек. А тот: укатил, говорят, куда-то с Пашей… искать единомышленников.

– Захарыч наш в Дании, представляешь?.. Кафедру получил или даже целый институт… А что ты так смотришь? Не веришь?.. Я что-то перепутал? Ну да, ты его, конечно, не знаешь, извини, он из другой оперы.

Дали третий звонок.

– Кажется, мне надо идти, – поднялась Инна.

Троицкий проводил её до зрительного зала, уже ничего не испытывая к этой, будто посторонней ему женщине, точно это была не Ланская.

– Ты, как всегда, конечно, перед театром поесть не успела. Приглашаю на ужин. Здесь, напротив, есть маленькое кафе «Артистическое». Там у меня свои люди. Свободный столик без проблем, идет?

Инна смеялась – открыто, как ребёнок.

– Ты прав, ужасно есть хочу. Если не умру тут голодной смертью, то веди меня в твоё артистическое кафе. Ну, я в зал, а ты куда?

– Посижу с тобой минутку, давно спектакль не видел.

В полутьме, когда открылся занавес, Инна оживилась. Она с благодарностью взглянула на Троицкого, будто тот специально для неё соорудил в центре Москвы театр и преподнес ей в качестве подарка. Тут-то всё и началось. Он смотрел на старый спектакль, отстранено, будто впервые, и ничего не понимал. Все играли бойко, залихватски, с нескрываемой иронией над собой, текстом, спектаклем и даже театром вообще. Импровизация оборачивалась нелепой фразой, когда все чувствуют её нелепость, но уже не могут остановиться, и вынуждены, спасая положение, иронизировать теперь по всякому поводу. «Господи, что я буду делать во втором акте?» Он косил глазом на Инну, но по её лицу нельзя было ничего разобрать. «Да, не думал, что увижу такое, – зашептал он ей на ухо. – Случались, конечно, слабые спектакли, но…» Сам-то он давно уже не бывал в других театрах. Как всё изменилось: спектакли, публика. На сцене изгалялись как только могли, в зале хрумкали попкорном и лениво посмеивались. «А-а, вот в чем дело, – снова припал он к уху Инны, – мы шли на спектакли как члены тайного общества на сходку: выговориться, убедиться, что понимаем друг друга, пережить катарсис общей тайны, смешно, правда? Помнишь, „Альтонского узника“, или „Старшую сестру“, когда она бьет локтем стекла в чужих окнах. Или „Месяц в деревне“, когда в финале молниеносно растаскивались декорации и монтировщик пытался вырвать у Натальи Петровны бумажного змея – жалкий реквизит, который она прижимала к груди как последнюю надежду… и чтобы это значило? Или мяч, летящий в финале в зал в „Счастливых днях несчастливого человека“ – спасательный круг, брошенный в море одиночества, и все это понимали, помнишь?.. – продолжал лихорадочно нашептывать ей Троицкий, – будто все мы были связаны кровной местью и ждали развязки… Зал и сцена – как натянутая тетива».

Инна вдруг обняла его и прикрыла ему ладонью губы. Он почувствовал, как перехватило дыхание, и это было забытое чувство. Он поцеловал её теплую ладонь, со следами запаха её любимых духов: «Я приглашаю тебя к нам завтра на гоголевский „Портрет“. Это… не как сегодня, не пожалеешь. Пойду. Не забудь, что после спектакля я буду ждать тебя здесь в фойе… или нет, лучше на актерском подъезде, в дежурке».

Он вводит её в кафе. Она, конечно, будет стесняться, задержится в дверях. «Идем, идем, – возьмет он её за руку. – Это мой столик. Здесь я обычно ужинаю после спектакля». Низкие лампы освещают только круглую столешницу. «Цветы, волчонок, откуда?» – «Это тебе от меня». Инна придвинет к себе вазу с цветами и уткнется в них лицом. «А так бывает? – спросит. «Немного вина? Здесь можно танцевать». Они танцуют – и эти нежные прикосновения, как наждак, сдирают заскорузлую кожу, ставшую сверхчувствительной. Притихшее кафе затаенно светится в общей полутьме. «После ужина и ночной Москвы, которую я покажу тебе…» – «Мне надо уезжать». – «… я приглашаю к себе на чай». Опять гостиница, но здесь он хозяин. «Тут не смотрят за гостями, кто прошел, куда, с кем». Инна смолчит, задумчиво глядя в глаза. «Приезжай ко мне в Питер, – шепнет Троицкий, не выпуская из рук её ладонь, – увидишь как я живу. Никакие отговорки не принимаются. Ты приютила меня в Н-ске, теперь моя очередь». Он смотрит на неё, не желая отпускать, и не зная, что делать дальше, как её удержать. Дурацкая мысль – взять её на руки и унести с собой. В памяти воскресла ночь в её комнате, когда она, смеясь, лопотала в дверях чуть слышно «помогите мне» и он стаскивал с неё шубу, сапоги, а она вся мокрая и холодная от снега прижималась к его лицу теплыми губами; как хотелось тогда упасть перед ней на колени, зажать голову у неё между ног; хотелось стоять с нею на Аничковом мосту, на обжигающем ветру; хотелось гулять где-нибудь в Царском селе, когда осень осветляет душу и как вино проникает во все жилки; когда вокруг сухо, чисто и ясно и он знает, что вечером они вернуться к себе; хотелось залезть с нею на дерево и, глядя на закат, кричать от радости, как кричат дети не в силах удержать в себе восторга; хотелось идти вместе на работу, прощаясь на перекрестке, и долго оглядываться и махать ей рукой, чтобы вечером пересказать друг другу всё о прожитом дне; и потом, уже после ужина, засыпая, сжать её, наконец, в объятиях и твердо знать, что она никогда не скажет ему больше: «не надо, отпусти, мне больно, я не могу быть с тобой», но сама раскроется ему навстречу – ему одному, навсегда…