Александр Кириллов – Облдрама (страница 16)
– Может, влюбилась.
– Влюбилась? Гуляли мы как-то втроем. Она сложила зонтик – дождь лил – и этим зонтиком Лёньку по морде… повернулась и пошла. Он за ней до самого дома бежал, прощение просил, и только там, у дома, она позволила себя уговорить.
– Это же… черт знает что… столько лет мы… Она такая вся «светская», у них даже телефонная трубка была в чехле. Я от неё грубого слова не слышал.
– И я тоже. Но Лёнька… Он парень с «приветом». Всё боялся, что я Ирку уведу, сам прятался и её прятал, пока не женился. Хитрил, только, кого он обхитрил, дурак. Если б я знал, может, отговорил бы его.
– А ей это зачем?
– Родители у него богатые, парень он не глупый, будет кандидатом, а то и доктором, по уши влюблен. А шуры-муры завести с кем-нибудь при желании всегда можно… это от неё не уйдет, при таком-то дураке…
– Не понимаю.
– Да всё тут, Серый, ясно – отмахнулся Руднев. – Для меня важно поступить в академию. – Виталий взял шинель, и, одеваясь, прыснул. – А выйду на пенсию, дам в газету объявление: «Отвечу теплом и заботой на доброе ко мне отношение женщины в возрасте пятидесяти лет, верного, бескорыстного друга, ведущую трезвый образ жизни». И заживу с ней душа в душу. Ладно, побегу, служба. Не забудь мне сделать контрамарку. Ты как тут обосновался?
Троицкий обвел взглядом номер, и вдруг понял, что ни секунды не может здесь больше оставаться.
– Подожди, – взялся он за плащ. – Я тоже ухожу, мне в театр надо.
«Пойми их, – думал Троицкий, простившись с Рудневым. – Нет! Нельзя так, нельзя! Раз себе соврал, переступил, пересилил себя – и все, сломал жизнь… и это в самом начале, потом всё, уже не поправишь!»
IX
У театра безлюдно. Под дверью служебного входа большая лужа грязной воды. Троицкий потянул за холодную ручку. В проходной склонилась над книгой дежурная, подслеповато морщась; коротко лизнув палец, она торопливо листала страницы.
– Мне писем не было? – спросил он.
– Что такое дактилоскопия?
– Это… наука такая в криминалистике, когда идентифицируют человека по его отпечаткам пальцев. Почта была?
Она вынула из ящика пачку писем. Троицкий пересмотрел их и положил на стол.
К открытию сезона в зрительском фойе натерли пол и проложили вдоль стен несколько широких некрашеных досок, чтобы актеры его не затоптали. Одна такая дощатая дорожка вела в буфет, возле которого беседовали в ожидании буфетчицы Фима, Рустам и двое стариков.
– Представляете, – говорил Фима Куртизаев с хитрыми, зыркающими по сторонам глазками, – берут на работу в театр Кентавра…
Троицкий поздоровался. Ответил ему только худенький, щуплый старик в зеленом поношенном костюме.
– Распределение ролей. Пьеса Эсхила «Кентавр»:
– Точно… молодец, – зашелся неслышным смехом Рустам, – ему, дураку, в массовке еще надо побегать, чтобы опыта набраться, как играть
– Так приедет молодой Ромео в театр, – хихикал дядя Петя, длинный, как жердь, дергая себя за брови, – так что ему Ромео давать? Не-е-ет. Пусть сначала полысеет, вставит зубы, а уж потом посмотрим, сможет или нет. А то, ишь ты, молодые, прыткие какие стали.
– А когда режиссеру говорят: ну, мы же Кентавра взяли в театр на роль
– А на генеральной, – оживился старик в зеленом костюме, по-детски улыбаясь, подняв перед собой маленькие ручки, будто собирался играть в волейбол, – вдруг останавливает он прогон и орет на весь театр: «Кто там в кулисах бездарно так цокает копытами?» А ему отвечают: Кентавр, Михал Михалыч.
Артисты стонут от смеха.
– А что? – отсмеявшись, говорит Рустам. – На Кентавра репертуар можно брать. К примеру, «Конька-Горбунка», «Холстомера».
– У Апдайка есть роман «Кентавр», – заикнулся Троицкий, когда в разговоре зависла пауза.
– Совершенно верно, – показал на него ручками пожилой артист.
– «Сивка-Бурка», может играться на детских утренниках, – продолжали артисты перечислять «лошадиный» репертуар.
– А представляете, что делалось бы с актрисами, как бы они вокруг него вились, – фантазировал Фима Куртизаев, улыбаясь не только круглым лицом, но ушами и даже затылком.
– А какая-нибудь из них, – теребя брови, икал от смех дядя Петя, – спросила бы, наматывая на пальчик длинную шерсть его хвоста: «Скажите, а вам не холодно ходить по улицам без ничего?»
– Рустам, на «Дело», – крикнул помреж, приоткрыв дверь в закулисную часть, и тот торопливо поковылял за ним следом, балансируя на досках.
На сцене у березок из папье-маше, о чем-то спорили Галя и Крячиков. За режиссерским столом мрачно курил Михаил Михайлович, пуская клубы дыма, не затягиваясь.
– А где настоящие березки? Помните, что были у нас в прошлом сезоне?
– Отдали, Михал Михалыч, – донесла на дирекцию помощница режиссера.
– Куда?
– В ресторан для интерьера.
– Верните, – тихо сказал он зловещим тоном, – я не буду репетировать до тех пор, пока мне их не поставят на сцену.
– Перерыв, – объявила зычным голосом Клара Степановна.
К счастью, открылся зрительский буфет. У стойки тут же образовалась очередь. Артисты подкреплялись чаем и бутербродами.
– А у нас какая-то бригада иностранная была, с куклами, очень смешной концерт… когда вы по гастролям ездили… я их кормила. Лопочут что-то, – с удовольствием рассказывала сорокалетняя буфетчица, разливая чай белыми пухлыми руками, – лопочут, ничего по-русски не понимают… потом научились. Утром приходят и: «Мне мальока». Мальока, надо же. «Маслья». Ну, разумеется, говорю: маслья. А одна была такая бестолковая, берёт по двадцать раз – то одно забудет, то другое. Только ей отпустишь, увидит чай у кого-нибудь, и опять ко мне. «И мние, – говорит, – тчаю», таким плаксивым капризным голосом… Да? – переспрашиваю её с удивлением, – что вы говорите, тчаю? Едва сдерживаешься, ей-богу. И такая она неряха. Я думала, у них там все чисто ходят. А у этой вечно что-нибудь торчит или… У вас рубашка, говорю ей, из-под юбки видна, это так модно? «Яя,
– Что с ними разговаривать, – поддержала буфетчицу помощница режиссера, на ходу жуя домашний бутерброд с котлетой.
– Клара Степановна, вам чего?
– Тчаю. Я как-то… (Она обернулась, приглашая и остальных послушать себя.) ездила по туристической. Повели нас в бассейн с парилкой, и вваливается к нам в парилку иностранка в купальнике, в шапочке, с нее течёт. Вы бы, говорим ей, вытерлись – плохо вам будет. «Нет, – отвечает, – меня учили по-другому». Значит, недоучили вас, влажность вредна. «В финских банях можно и так». Правильно, объясняем ей, там стены деревянные, а здесь кругом кафель. «Ну, я так хочу (слышите?), и какое кому до этого дело. Меня, здесь всé учат. Нигде такого нет, только у вас. Я хочу делать, как я хочу, и никого это не должно касаться. И чуть не плачет. Как это, говорим, раз непорядок – вот и учим вас порядку. Честное слово, терпение у кого хотите – лопнет. «А я не хочу, – возмущается она, – чтоб меня учили. Я взрослый человек. У нас делай, как хочешь, никто тебя учить по-своему не будет». Значит, у вас анархия! «Нет, – обижается, – не анархия. У нас это называется демократией».
– Что тут сказать, – подала ей чашку буфетчица, – присмотра там нет за ними никакого, они и балуют.
Троицкий взял чай и два бутерброда, и бережно понес стакан на блюдечке, который едва не соскользнул с блюдца кому-то на колени.
– Садитесь сюда, – пригласил за свой столик Павел Сергеевич, уже знакомый Троицкому пожилой актер в зеленом костюме. – Бр-ррр, холодно. Хотите согреться? Давайте я вам прямо в чай.
Он что-то плеснул в стакан из небольшой фляжки. Троицкий отхлебнул, и взялся за бутерброд.
– Я сейчас слушаю, наблюдаю, – заговорил Павел Сергеевич. – Посмотрите, какие в действительности у людей блеклые лица. Ей-богу, прожил семьдесят лет и никогда этого не замечал, присмотритесь – цвета кукурузных зерен, гладкие, какие-то диетические лица.
Троицкий окинул взглядом артистов, стоявших у стойки, и обнаружил в очереди Артемьеву с мужем.
– Мы на сцене мажемся, гримируемся, подкрашиваемся, а в жизни все не такие и всё не такое, – говорил, отхлебывая чай, Павел Сергеевич.
Галя не сразу заметила Троицкого, а, заметив, равнодушно отвернулась. Муж что-то ей внушал, хватая её то за руку, то за плечо.
– Вот у этого, например, видите, рядом с Галей, – кивнул Павел Сергеевич на её мужа, когда тот, почувствовав на себе чей-то взгляд, узнал Троицкого, – черт знает что вместо лица… Разве это лицо – коленка, на которой вырос нос и прорезались глаза. Даже губы – только щелки, складки на коленке. Не зря, думаю, Сезанн на своих картинах так много накладывал на лица синего, красного, темного, чтобы вызвать их к жизни. Хорошо иметь красно-синюю рожу пьяницы, или обвисшее, тучное, апоплексическое лицо обжоры, или лицо страстного любовника с лихорадочным блеском и тенями у глаз! Лица, на которых страсть расписалась синькой, кармином, багровыми подтеками, морщинами. Живые, сложные, разные лица, а не чиновничьи коленки! Я шучу, конечно, но вот что я вам скажу, молодой человек, отпускайте себя, не сдерживайтесь вечно: