Александр Капто – В водовороте века. Записки политика и дипломата (страница 7)
Киеву я обязан и своим научным становлением. Подготовка и защита двух диссертаций по философии – кандидатской и докторской – немыслимы были бы без помощи, поддержки, товарищеского соучастия многих замечательных ученых. Один из них – П.В. Копнин, чья подпись стоит в моем дипломе кандидата философских наук. Вспоминая о нем, я каждый раз поражаюсь, почему в ответ на его исключительную доброту он часто получал вопиющую неблагодарность, а иногда и неоправданную месть. После переезда из Киева в Москву для работы директором Института философии он заболел и вскоре умер. И некоторые киевские недоброжелатели предприняли просто «героические» усилия, чтобы в украинских газетах не появился некролог.
Украина предоставила мне большие возможности для политической деятельности. Работа первым секретарем ЦК комсомола и секретарем ЦК партии, как и различные промежуточные между ними должности, запомнилась мне не руководящими кабинетами, а опять-таки общением с людьми, стремлением грамотно решать возложенные на меня функции. Да и двукратное избрание в состав ЦК КПСС не превратилось в праздные поездки в Москву. А избрание членом Президиума Верховного Совета Украины и председателем Комиссии по иностранным делам Верховного Совета республики, как и позже народным депутатом и членом Верховного Совета СССР, позволило на практике изучить механизмы власти на разных уровнях, в разных условиях.
Но, как говорится, все мы из детства. А оно было у меня не только «босоногим», но и с незаживающими душевными ранами. Поэтому считаю все же логичным несколько слов сказать и об этом.
1933 год со временем получил наименование «голодомор». Самый страшный голод за всю историю Европы XX века унес семь миллионов человеческих жизней. Недавно рассекреченные кремлевские архивы Политбюро ЦК ВКП(б) наконец помогли установить истинные причины этой трагедии. Как выяснилось, засуха и неурожай 1932 года были помножены на насильственную «политику хлебозаготовок», на перекосы возросшей продразверстки, а также на развернувшуюся борьбу с «саботажем». Контрреволюционных «заговорщиков» искали среди ветеринаров, якобы моривших скот, среди работников метеослужб, подозреваемых в фальсификации метеосводок, не говоря уже о «подрывных действиях» хозяйственных и партийных руководителей, которые не обеспечивали выполнение сталинских декретов. «Саботажниками» объявлялись даже многие голодающие крестьяне, работники ведомств и научно-исследовательских институтов, не имеющие никакого отношения к хлебозаготовкам. Работавший в те годы первым секретарем ЦК КП Украины Станислав Косиор говорил о том, что «целые контрреволюционные гнезда» были обнаружены не только в сельхозакадемии и республиканском сельскохозяйственном ведомстве, но и в Народных комиссариатах образования и юстиции, а также в Институте имени Шевченко и Институте марксизма-ленинизма.
Помню, как мать рассказывала мне о массовом вымирании людей, причем часто это происходило прямо на улице, в общественных помещениях. Рассказ матери о том, как в парикмахерской бритвой зарезали человека, опустили его в подвал, расчленили тело и поделились голодающие между собой человеческим мясом, может восприниматься сегодня некоторыми людьми как домысел. А это были жестокие реалии жизни. Об ужасных картинах разразившегося голода Михаил Шолохов писал Сталину уже в феврале 1933 года, сообщая о том, что в Вешенском районе «большое количество людей пухнут. Это в феврале, а что будет в апреле, мае». А в его апрельском сообщении генсеку отмечалось, что люди «пожирали не только свежую падаль, но и пристреленных санных лошадей и собак, и кошек, и даже вываренную на салотопке, лишенную всякой питательности падаль».
Вот в начале этого голодомора я и родился в селе Верхняя Тарасовка, что на Днепропетровщине, а на следующий год семья переехала, как потом оказалось, навсегда, в село Грушевка (позже переименованное в Ильинку) того же Томаковского района. Сознательно пока не называл дату рождения – 14 апреля. А отмечаю его я и 22 февраля. Дело в том, что мое свидетельство о рождении затерялось, как предполагается, во время фашистской оккупации. А ввиду того, что сельская местность была непаспортизирована, вопрос о получении паспорта встал только тогда, когда после окончания школы возникла необходимость поступать в университет. И вот районный ЗАГС направил меня в больницу для определения возраста по зубам. Врачи стучали по ним своими инструментами, поднимали мою голову вверх и наклоняли вниз, поворачивали влево и вправо. Словом, смотрели со всех сторон и определили мой день рождения: 14 апреля 1932 года, хотя я им, ссылаясь на родителей, назвал 22 февраля 1933 года. Выяснение истины завершилось «ничейным» результатом, а точнее – немного по-моему и немного по-ихнему: в уже оформленном к этому моменту свидетельстве год они сменили на 1933-й, исправив двойку на тройку, а дату 14 апреля оставили (не может же медицина ошибаться стопроцентно, да и исправлять было сложнее – дата написана прописью). А после этого в середине удостоверения появилась запись от руки «исправленному верить», заверенная печатью. Вот так образовался мой своеобразный день рождения-гибрид. Когда я иногда заглядываю в этот документ, каждый раз не могу удержаться от юмористического настроя. Тем более что к описанным медицинским художествам добавилось и довольно своеобразное усердие районных грамотеев, руками которых в столь ответственном удостоверении мое имя выведено так: Аликсандр.
Военные же годы врезались в память и сердце не только ожесточенными боями, когда наше село переходило из рук в руки: перед моими детскими глазами расстрелянный эсэсовцем «просто так» из пистолета маленький ребенок, перебегавший улицу, и массовые расстрелы партизан, изуродованные и перевязанные проволокой тела которых я видел в разрытой могиле.
А изнасилованные холеными немецкими офицерами женщины, которых не «выручало» и то, что они вымазывали свои лица сажей! Но для животного, звериного инстинкта эстетика никогда не имела никакого значения, если этот человек-зверь даже пытался когда-то демонстрировать свое общение с искусством.
Свою жестокость по отношению к мирным жителям фашисты умножали еще и потому, что им постоянно не давали покоя партизаны, действовавшие в нашем крае. Многие односельчане – днем были дома, на «виду» у всех, а ночью тайком перебирались в густые приднепровские плавни – кто для непосредственного участия в диверсионных действиях, кто для оказания различных форм помощи народным мстителям. Какое-то время я не мог понять, зачем моя мать довольно часто выпекала целый мешок украинских паляниц, которые к утру куда-то исчезали. Когда же однажды, проснувшись, я услышал шепот и несколько промелькнувших, а потом исчезнувших в ночной темноте фигур людей, уносящих этот загруженный мешок, я не только все понял, но и встревоженно спросил: «Мамо, а это не страшно?» Единственное, что я услышал в ответ: «Тихо, сынок».
Потрясало и то, что звериная жестокость исходила не только от оккупантов, но и от «своих» полицейских. Война прочертила свою смертоносную линию, поставив на разные воюющие стороны даже членов одной семьи. Вспоминаю о нашем соседе, который так разобиделся на советскую власть, что при вступлении немцев в наше село вышел встречать их с «хлебом-солью» на вышитом украинском рушнике. Фашисты высоко оценили такое «дружелюбие» и незамедлительно назначили его старостой. Холуй лез из кожи вон, чтобы выслужиться перед немцами, сообщив им сведения о том, кто из односельчан был активистом, о семьях офицеров Советской армии. В самой же его семье произошел раскол. Немцам он «не возражал», чтобы его дочь в числе других была отправлена в Германию (она так и не вернулась домой, после войны пришла весточка из Австралии, где она поселилась). Младший сын подался служить немцам полицейским, а старший пошел в партизанский отряд. А во время очередной облавы зимой этот партизан погиб от выстрела своего же брата, который, оттащив труп в кусты, спокойно подошел к проруби, чтобы со своих рук смыть его кровь.
А день, когда нас, детей моего возраста, собирали в центре села на площади для отправки в Германию, – как гвоздь, заколоченный в самое сердце. Эсэсовец в сопровождении полицейского, зайдя в нашу хату, обратился к моей матери: «киндер» и показал пальцем на дверь. Мать, припадая к ногам непрошеных гостей, умоляла, показывая девять пальцев, давая понять о моем возрасте. А в это время стоящий рядом со мной эсэсовец демонстративно наступил кованым сапогом на мою детскую ногу. Боль, ей-богу, до сих пор чувствую. И все же вскоре я был на площади, а там все мои ровесники-односельчане. Предполагалась в самое ближайшее время отправка на железнодорожный вокзал, а потом – Германия. И вдруг якобы сам Бог смилостивился: одна бабушка, выбрав удобный момент (мы охранялись стоящими в разных концах солдатами), накрыла меня своей «спидницею» (длинная и очень широкая юбка, которую с давних пор носили сельские женщины) и начала потихоньку отделяться от толпы, подталкивая и меня, находящегося под таким прикрытием. Так она меня «отконвоировала» в один из огородов, после чего я по замерзшей реке ушел на окраину села и залез в кручу (так называют на Украине крутые, с углублениями впадины у речных берегов), откуда на следующий день меня и забрала мать с отмерзшими ушами. Вспоминаю об этом с неугасающей болью: из всех тогда собранных на сельской площади в живых остался я один. Остальные же были отправлены на вокзал, и следы их пропали. Высказывались различные предположения: или во время переезда в Германию эшелон подвергся бомбардировке, или, как позже сообщалось об аналогичных случаях, дети направлялись для проведения различных медицинских экспериментов. Как бы там ни было – по сей день нет ни одной весточки от них.