Александр Каменский – Тайные безумцы Российской империи XVIII века (страница 13)
В Санкт-Питербурх в Тайную канцелярию послать ис Тайной канторы доношение и требовать указу, что, ежели впредь явятца в ложном сказывании слова и дела такие ж безумные и таковым по силе означенных градских законов в сказывании слова и дела вины отпускать ли, и, ежели таких вины отпускать будет не повелено, то можно и означенного Дмитриева, из магистрата взяв, наказанье ему учинить158.
Посвященная самоубийцам статья 164 Артикула воинского Петра I, появившегося на свет в 1715 году, тоже рассматривала безумие в качестве декриминализирующего признака, но ее действие не распространялось на уголовные и тем более политические преступления и никакого законодательного акта, прямо освобождавшего умалишенного от уголовной ответственности, на протяжении XVIII века не появилось159. Лишь в «Учреждениях о губерниях» 1775 года преступления, совершенные сумасшедшими, было велено рассматривать не в уголовных, а в совестных, то есть гражданских судах, которым предписывалось устанавливать сам факт безумия и определять дальнейшую судьбу виновного160. И только в 1801 году появился именной указ Александра I, получивший в Полном собрании законов название «О непредавании суду поврежденных в уме людей и учинивших в сем состоянии смертоубийства»161. Как и многие законодательные акты XVIII века, этот указ не являлся законом, которым верховная власть вводила новую норму, но стал реакцией на конкретный случай и был адресован калужскому гражданскому губернатору, не знавшему очевидное – что для безумцев «нет ни суда, ни закона». Император при этом не ссылался на какой-либо закон, но как бы констатировал нечто общеизвестное, сложившуюся практику. Однако показательно, что этот указ появился в один день с сенатским указом, по которому отныне доносы по первым двум пунктам надлежало рассматривать в судах общей компетенции, поскольку Тайная экспедиция Сената была ликвидирована162.
Практика освобождения от наказания безумцев, подозреваемых в самых страшных с точки зрения власти преступлениях, на протяжении XVIII века была, таким образом, частым явлением, порожденным общими представлениями о самом явлении безумия. При этом, как будет показано далее, практика эта складывалась постепенно и свои окончательные формы обрела уже во второй половине столетия.
Уже в самом начале XVIII века в Преображенском приказе, как правило, без наказания освобождали только произнесших словосочетание «слово и дело» и утверждавших впоследствии, что в силу безумства ничего не помнят. Так, к примеру, в 1705 году сказавший «слово» солдат Семен Оборин, в приказе утверждавший, что ничего «не упомнит, для того, что он бывает во иступлении ума, а иступление ума учинилось ему на службе под Кизикирменем163, как он был в Ыванове полку Гаста»164, был без наказания отослан обратно в Разряд, поскольку «явился малоумен»165. Иначе обстояло с теми, кто сказал какие-то конкретные «неистовые» слова и тем самым совершил преступное деяние или сам подал на кого-то донос. В 1703 году приказчик князя Ивана Мещерского донес на своего хозяина, матерно отругавшего его, а заодно и государя166. Мещерский долгое время все отрицал даже на очных ставках, но «у пытки винился, а сказал: того, де, изветчика и з государем матерны он избранил, потому что бывает во изступлении ума и говорит, что того и сам не помятует». Выяснилось, что еще в правление царевны Софьи его посылали «под начал» в монастырь за то, что он колол иконы «во иступлении ума». По приговору Ф. Ю. Ромодановского его снова отправили в Данилов монастырь в Переславле-Залесском, предварительно наказав плетьми «вместо кнута»167. Не исключено, что смягчение приговора Мещерскому было связано с его социальным положением. В том же году крестьянин Карп Понкратьев, сказавший: «…государь изволил тягло положить на мелких мужиков, а на нас не положил. Глупой государь, что на нас тягла не положил», был наказан кнутом «нещадно», хотя и утверждал, что ничего «не упомнит, потому в уме забываетца»168. В 1722 году в Тайной канцелярии расследовалось дело уже упоминавшегося солдата Нарвского пехотного полка Евстрата Черкасского, на которого донес ефрейтор Прокофий Засыпкин, слышавший, как тот говорил что-то неприличное про императора, императрицу и шведского короля. Черкасский был болен уже как минимум полтора года и считал, что «ево девка испортила». «С розыску» (то есть под пыткой) он ничего не сказал, кроме того, что ничего не помнит, «понеже на него приходит болезнь, болит голова и в безпамятстве бывает и что делает не помнит, а учинилась, де, ему та болезнь, как он при полку стоял в Дерптском уезде на квартере». К тому же «Нарвского пехотного полку пятой роты капитан Сава Селиверстов велел ево, Черкаского, выводить зимою на мороз нагова, и был он выводен и привязан к столбу, и привязанного ево били того ради, что не пролыгаетца ли он, дабы отбыть ему тою болезнию от службы, и отдан был в больницу и говорили: хотя, де, он будет жить или умрет, быть так». Следователи заключили, что солдат «признаваетца яко неистов есть и палаумен», но приговор за подписью А. И. Ушакова был максимально суров: послать в монастырь в Вологодской губернии, «содержать скована за крепким присмотром в работе до ево смерти неисходно и чтоб он не ушол и, ежели каким случаем уйдет, то изыскан будет». Донос, в котором были зафиксированы слова Черкасского, было велено сжечь, а доносчика ефрейтора произвели в сержанты169.
Ил. 4. Неизвестный художник XVIII в. Портрет начальника Тайной канцелярии Андрея Ивановича Ушакова (1672–1747). © Государственный Эрмитаж, Санкт-Петербург, 2024. Фотографы: Н. Н. Антонова, И. Э. Регентова
Одиннадцать лет спустя, 19 февраля 1733 года, в Зимний дворец явился некий человек, объявивший, что знает «слово и дело». В Тайной канцелярии, куда он был немедленно доставлен, выяснилось, что это тульский посадский Прохор Бармашев, уже шестнадцать лет живущий в Петербурге, решивший поделиться со следователями красочным перерассказом своих мыслей, видений и переживаний (см. главу 7). Рассказ произвел такое впечатление, что А. И. Ушаков спросил у Прохора, не повредился ли он в уме, на что последовал уверенный отрицательный ответ. По-видимому, чтобы проверить, не врет ли он, Бармашев был подвергнут пытке, состоявшей из двадцати ударов кнутом, а потом еще одной в двенадцать ударов, но продолжал стоять на своем. Подобное упорство, вероятно, показалось убедительным, Прохора признали сумасшедшим и отправили в новгородский Хутынский монастырь170. В 1736 году двум пыткам (первая – 27 ударов) был подвергнут отставной профос Дмитрий Попригаев171, в 1737‑м – был поднят на дыбу магазеин вахтер Адмиралтейства князь Дмитрий Мещерский172, в 1739‑м – били «батогами нещадно» иноземца Якова Люта173, в 1740‑м – был пытан шатерный ставочник Конюшенной конторы Василий Смагин174. В том же году трижды поднятый на дыбу и в конце концов признанный безумным крепостной крестьянин Леонтий Волков, уже 18 лет живший по фальшивым паспортам, получил последовательно 35, 31 и 30 ударов кнутом175. Вместе с тем в те же самые годы без применения пыток были решены судьбы также признанных душевнобольными уже известного нам солдата Герасима Суздальцева (отправлен в монастырь), финна Лауренца Дальрота (выслан в Швецию)176, солдата Преображенского полка Алексея Корнилова (отдан для лечения отцу)177, также уже упоминавшегося солдата Степана Маслова (монастырь)178, посадского Акима Окунева (монастырь)179, бывшего подьячего Ивана Андреева (монастырь)180, посадского Сидора Морозова (монастырь)181, однодворца Аверкия Калдаева (монастырь)182, крестьянина Фомы Иванова (монастырь)183 и других.
Чем определялось применение или не применение пытки? Можно предположить, что следователи использовали пытку, чтобы удостовериться, что подследственный действительно безумен и не притворяется. Однако более вероятно, что решение зависело от степени «важности», то есть опасности «сумасбродных речей». Все названные лица – пытанные и не пытанные – так или иначе, упоминали членов царской фамилии или влиятельных вельмож – Петра I, Екатерину I, цесаревну Елизавету Петровну, Ф. М. Апраксина и других, но при этом подвергнутый пытке Бармашев сравнивал петровское время с нынешним не в пользу последнего, намекая на повреждение нравов в царствование Анны Иоанновны. У Попригаева было обнаружено письмо на имя князя Дмитрия Михайловича Голицына с пророчеством, что тот будет «великим государем», и случилось это как раз в ноябре 1736 года, когда был создан Вышний суд по делу бывшего зачинщика «затейки верховников» 1730 года, закончившийся его заключением в Шлиссельбургскую крепость. В свою очередь князь Мещерский написал на имя цесаревны Елизаветы Петровны донос с обвинениями контр-адмирала А. И. Головина, который якобы ругал царствующую императрицу и замышлял убить цесаревну Елизавету Петровну. Яков Лют говорил, что он шведский король, а крестьянин Волков считал себя царем: во время пытки его было велено спрашивать, «для чего он подлинно таким непристойным словом себя называл и в каком намерении, и не имел ли об оном с кем какова злаго вымыслу или разсуждения и не научал ли ево кто» (его показания см. в приложении)184. И это при том, что Волков утверждал, что «научил» его не кто иной, как являвшийся ему Иисус Христос. Амбиции Василия Смагина были скромнее: он претендовал лишь на роль царевича, сына Евдокии Лопухиной, первой жены Петра I. Видимо, именно особая серьезность всех этих высказываний и побуждала следователей применять пытки. Показательно, что Смагин, отправленный в 1740 году в Иверский монастырь, два года спустя, когда из монастыря сообщили о его выздоровлении, был вновь доставлен в Петербург на допрос, где опять повторил тоже самое о своем происхождении, и был отправлен теперь уже в Калязин (Свято-Троицкий Макарьев) монастырь с приказанием содержать его там с кляпом во рту, вынимая только для приема пищи. Когда в 1745 году теперь уже из этого монастыря рапортовали о выздоровлении Смагина, велено было содержать его там по-прежнему, поскольку он виновен «в такой важной вине», которая с воцарением Елизаветы Петровны очевидно только усугубилась185.