реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Измайлов – Мистические рассказы (страница 8)

18

Что ж бы вы думали, Христовы любимцы? С той самой ночи стал младенец спать за троих, недельки через две тощенькия щеки заалели, а теперича прешустрый из него мальчёнка вышел и прездоровый, да, правду сказать, и не в кого ему хворым быть. Вся семья надиво здоровая…

X.

Я ясно помню весь рассказ до этого мгновенья, но уже за спиной моей стоял сон, вырывающий действительность из сознания людей, как вырывает человек листы из книги.

Я заснул вдруг и сладко, как только замолк журчащий голосок рассказчика, и спал так, сидя и упершись спиною в угол, целых три часа, пока на бесшумных крыльях летела над степью черная ночь.

Очнувшись, я увидел перед собою возницу. Он говорил, что лошади отдохнули, уже пятый час утра, и пора ехать.

Фельдшер стоял на крыльце с полотенцем, очевидно, только-что вымывшийся, потягивался со сна и почесывал под мышкой. Степь, освеженная ночью, казалась необыкновенно тихой, чистой и святой. Ветер ночи свеял с неё весь пыльный след человека.

Благообразный, ветхозаветного склада старичок в изношенной, но чистой рубахе и портах показывал фельдшеру на черневший вдалеке лес и говорил:

— И лес у нас, ваша милость, особенный. В нем еще медведь не перевелся. Завет такой положил батюшка: не бить зверя в евонном лесу. И не бьют его. И так скажем, что не слыхать что-то, чтоб и медведь кого тронул. Тридцать лет здесь живу, — не слыхал. Потому, хошь он и зверь, а чувствует…

Я залез за фельдшером в кибитку, и мы тронулись, с каждой минутой приближаясь к тому заветному уголку, который всем здесь казался ближе к небу, и к которому влеклись сердца всех, в земной тоске взалкавших светлого божьего чуда.

БУКИНИСТ

(Из "Книги "мистических рассказов"")

I.

Несколько лет назад некоторыми лицами из петербургской несомненной и большею частью близкой разным видам искусства интеллигенции были получены обычным почтовым порядком странные письма. Написаны они были на старинной, вышедшей из употребления бумаге, с неясными водяными знаками, слегка дрожащим и крайне своебразным, но совершенно отчетливым почерком, жидкими и порыжевшими чернилами, какими пишут старики. Письма не имели подписи и обычно носили обличительно-назидательный характер, главная же странность их заключалась в том, что в них были иногда совершенно определенные указания, иногда же более или менее двусмысленные намеки на такие частности жизни и поведения адресатов, о которых могло быть известно только им одним. Тот, кто писал, был как бы олицетворившеюся, ходячею их совестью, и так как укоризна была всегда справедлива, а с другой стороны, била иногда в вещи и поступки, которые погрешивший мнил сокровенными от веков и родов, то письма всегда производили впечатление и смущение, будили беспокойное любопытство. Писавший предварял, что лучше и о самых письмах, и о содержании их никому не поведывать, ибо вся их цель — исключительно личное "испрямление" человека, и если они побудят его "войти в клеть свою" и временно в ней уединенно затвориться для самоиспытания, то и этого довлеет. Излишние же разговоры чужды полезности и даже могут породить в обществе праздные "умомечтания", которые способны охладить и рассеять совесть, уже уязвленную и над собою задумавшуюся. Однако эти предварения, видимо, не всем казались многозначительными, и часто, когда в обществе, по тому или иному поводу, заходила речь о загадочном учителе или коллегии самозванных учителей, не один из присутствующих признавался, что для него этот разговор не новость и такие письма и к нему долетали.

В поле моего зрения такое таинственное попечение выпало на долю некоторых людей очень различного положения. Получал такие письма один старый архимандрит, проживавший в нашей Невской лавре, почтенный и влиятельный, в особенности в последние годы перед своей смертью. Настойчиво называли имя одного сановника, который будто бы даже не скрывал своего общения со странным корресподентом и подчинялся его советам, не раз убедившись, что он не во зло советует. Приходили письма и к некоторым литераторам и, между прочим, к представителю одного ведомства, очень близкого литературе, но не пользующегося особенной любовью писателей, — человеку, который, держа в своей руке огненный меч, другою рукою воздавал почтение музам.

Однажды захожу к нему и застаю его как бы в некотором смущении.

— Вот, надо, — говорит, — ехать в сегодняшнее заседание и воевать, а одна частность меня смутила и, смешно сказать, почти расстроила. Между нами, с некоторого времени меня преследуют анонимные письма…

— Но кто же, — спрашиваю, — огорчается анонимными письмами?

— Я знаю, — возражает он, — как надо относиться к анонимным письмам. Но это особенные. В них не было бы смысла, если бы их писал человек, явно желающий добра. И еще — смущают не столько самые письма, сколько очевидный вывод из них, что за мной учрежден как бы чей-то негласный, но цепкий надзор. Может быть, просто кто-то шутит со мной первоапрельские шутки, но это ощущение недоуменности во всяком случае неприятно и тягостно. Вы умеете сохранять секреты?

— Вы меня не со вчерашнего дня знаете.

— Прочтите. Это сегодняшнее.

Он подал мне небольшой листок толстой старинной бумаги, на какой печатались книги в десятых — двадцатых годах, и вскрытый узкий конверт с небольшою сургучною печатью, изображавшею в середине круга простой продольный крест. На листке было написано:

"Заставляете скорбеть о себе. Отпугиваете вашего ангела. Вечером прошлого четверга не уязвлена ли ваша совесть? Не полагайте, что невидим грех. Видим грех. Хотел приблизиться к вам, но вы отдалились. Были ближе к свету, стали далеко. Испытайте наедине свою совесть".

— А в виде комментария, — пояснил мой знакомый, — прибавлю, что действительно четверг мне гнусен, потому что в угоду сильному я в тот день поступил против справедливости, и дорого бы дал, чтобы это переделать. Очень возможно, что это простая случайная угадка, но скорее не случайность и не угадка. А главное, кому это и для чего понадобилось надо мною шутить или меня выслеживать? И то и другое одинаково странно. Кажется, я, с одной стороны, уже вошел в меру возраста совершенного, а с другой, не подаю особенных поводов к юморизированию над собою.

— Как же вы, — спрашиваю, — объясняете эти поучительные послания?

— Нет невозможного, что посейчас у нас существует какая-то запоздалая ветвь масонства или розенкрейцерства. Это, конечно, было бы совершенно в их причудливом стиле и жанре — возводить человека к совершенству и попутно вербовать в свою ложу. Этот способ они встарь широко применяли. Но уж больно это не по нынешним холодным и немистическим временам. И у меня шевелится более настойчиво мысль, что это не мистическое, а мистификаторское дело, и для этих целей, может быть, учреждено за мною даже и некоторого рода шпионство.

— И вы можете предполагать, кто это?

— Если это действительно мистификация, то это дело рук непременно того, на кого я думаю. Это N.

Он назвал одно, по тому времени очень крупное литературное имя, имя странного человека, умевшего соединить глубокий и философски настроенный ум и большой художественный талант с непонятною потребностью обмана и какою-то не всегда безвредною шаловливостью и даже мальчишеством духа.

— Мы когда-то были близки, — пояснил мой собеседник, — и не раз похищали часы у ночи на разговоры о мистике, а потом разошлись.

II.

Для меня тогда было время первого любопытства к оккультизму, первых, как встарь выражались, "устремлений в светозарный мрак мистики". В сущности, не спит ли до поры до времени мистик в каждом человеке и не нужен ли только простой толчок, чтобы он пробудился и поднял голову, как нужно первое повышение воды, чтобы река взломала всю зиму державшийся лед?

В случае таинственной переписки было нечто интригующее. Это, конечно, было делом человеческих рук и, вернее всего, мистификацией, но во всяком случае это выходило из границ обыденного и шевелило мысль, устремляя ее в догадки. Единоличный ли это замысел человека, которому скучно жить, а ежегодная рента позволяет ничего не делать, или это дело целой компании чудаков, которой, разумеется, легче и установить за кем-либо род надзора? Или это в самом деле своебразное осуществление плана перевоспитания человечества запоздавшего родиться мистика-идеалиста, ибо в самом деле не лучший ли способ показать сильному его грех, о котором все молчат, — уязвлением таким путем его совести, может быть, и без того смущенной и слегка ноющей? Наши прадеды верили в такое действие внушения на расстоянии, и возможно, что иногда и достигали цели.

Конечно, нельзя было прийти ни к чему в своих догадках, но прийти к чему-нибудь было бы очень любопытно, в особенности уж потому, что недели через две, через три на своем собственном столе я нашел письмо из того же источника и с тою же печатью.

"Устремлением внимания в область положительного знания, — писал мне мой неведомый и нежданный советчик, — век замыкает себе дверь в светлую область духа. Но выше духовное, нежели земное. Не гасите в душе начала любви к таинственному. Всмотревшись усиленно в свою жизнь, усмотрите в ничтожном и мелком — многозначительное, важное и таинственно-мудрое. В сем пути к истинному щастию, коего сейчас вотще ищете. Щастие в этом знании, которое достойных его само обходит ищущи, легко видимо любящим его и обретается взыскующими. Ищите в уединении и молчании и читайте, что писали знавшие, а о письмах умалчивайте".