Александр Гриневский – Кондратьев и Лёля (страница 2)
Уже беременна была…
И говорит проникновенно, слова растягивает, будто сама к ним прислушивается, на языке катает: «Сволочь ты, Кондратьев…»
Я не разубеждаю, только смеюсь в ответ. Раз понимает – хорошо. Меня это устраивает, да и её… раз живёт со мной до сих пор. Вот за то и уважаю, что понимает.
Да, нужна была! В Москве надо было остаться. Любым способом зацепиться. Слово себе дал: кроме Москвы – нигде больше жить не буду. Сейчас, правда, о загранице подумывать стал: свалить из этого грёбаного совка навсегда. Жить там хорошо, но вот деньги-то здесь делать надо. Время сейчас такое… Там – только копейки собирать.
Марина – она москвичка. Из хорошей семьи. Единственная дочь. Мама, папа… – всё как у людей. Квартиру нам сразу двухкомнатную купили.
Ребёнок через год.
Зацепился за Москву. Остался.
Любовь? Какая, к чёрту, любовь? Живём вместе, и ей удобно, и мне.
Дверь подъезда распахнулась. Навстречу молодая девушка – на порыве, в движении. Алиска! Вся в меня.
Остановился, улыбаясь, стянул капюшон.
– Привет, пап.
– Привет, дочь. Опять опаздываешь?
– Ага, – на ходу чмокнула в щёку. – Пока. Побежала.
Смотрел вслед. Крупная, не в Марину, в меня пошла. Чуть толстовата. Вон какую задницу отрастила. А так ничего. Куртка приличная, джинсы в облипку, рюкзачок. Только на хрена она всякие висюльки детские к рюкзачку привешивает? Марина оправдывает, говорит, ещё ребенок. Какой ребёнок? Скоро семнадцать. Я в её годы был голодный и злой. Общага. На одну стипендию разве проживёшь? За любую подработку хватался. Даже дворником. Джинсы мечтал хорошие купить. А эта – ухожена, папа, мама есть. Английский, музыкалка. Москва. Летом на море. Маринин ритуал: ребёнку нужно солнце и море.
Криво улыбнулся, вспомнив, как лет пять назад ездили на дачу к знакомым. Там речка рядом, пошли купаться. Алиска окунулась и закричала: «Мама, мама, здесь вода несолёная! Разве так бывает?»
Дом
Дом как дом. Девятиэтажка панельная, таких в Москве сотни. Подъезд ухоженный, лифт новый с огромным зеркалом. Хороший дом, но не мой. Квартира не моя. Продать к чёрту!
Квартиру тесть подарил, на свадьбу. На Марину записана. Как-то сразу почувствовал: дочку они обустраивают. Я – так… потому что рядом прилепился. Радость показывал, благодарную улыбочку выжимал: что я, идиот, что ли? кто ж у дарёного коня зубы рассматривает? Спасибо, благодетели!
Молодой был, верил ещё во что-то… Рассказал Марине, какой вижу эту квартиру. Пустая, минимум мебели, дневное освещение – яркое, светом все заливающее, кровать – низкая, почти на полу стоит. Никаких шкафов, книг, безделушек. Ковролин с высоким ворсом, чтобы босиком ходить. Обои светлые. Не дослушала.
– Кондратьев, – говорит, – ты что, в офисе жить собрался? Тогда не со мной.
Я и заткнулся.
Теперь у нас уют. Шкафы от вещей и от книг ломятся, картинки по стенам, обои в цветочек, бра над двуспальным супружеским ложем, жёлтым покрывалом застеленным. Не говоря уж про Алискину комнату – склад мягких игрушек.
И пыль – я чувствую её – везде пыль.
Поднимался на шестой этаж по лестнице, стараясь не сбить дыхание. На подоконнике – майонезная банка, окурками наполовину заполнена, грязно-жёлтым месивом. Передёрнуло. Что за идиоты? Видя такое, как можно курить? Они что, не понимают: у них лёгкие тем же месивом заполнены. Впрочем, сдохнут – туда им и дорога.
Под душ. Пропотевшее скинул, потом на балконе развешу. Воду горячую включил – люблю, чтобы пар, чтобы зеркало запотевало. Бритва, пена для бритья – скребу щёки. Голый стою – тело своё чувствую. Хорошее тело, сорваться и бежать в любой момент готовое.
Столько лет прошло, а горячая вода все чудом кажется. В любой момент включил, а она льётся. И экономить не надо – не кончится. Теперь зубную щётку в рот и контраст: холодная-горячая, холодная-горячая.
Зеркало запотело. Полотенцем. «Ну, здравствуй, Лёша!» Да… уже мужик… не пацан. Идёт время. Жирок поднакопился, живот наметился. Двигаться надо больше, иначе совсем заплыву… Что сутулишься? Развернул плечи, поиграл мускулами спины. И плечи какими-то покатыми стали. Роста бы добавить не мешало. Не красавец, одним словом. Приблизил лицо к зеркалу, взъерошил жидкие волосы – вот уже и залысины со лба пошли. У-у-у, морда рязанская! Круглая, как блин. Хорошо хоть не рябой… А вот взгляд злой, настороженный. Ну, это мы сейчас очочками поправим, уже проходили.
Посёлок
Вдоль реки дома часто. А вверх по склону разбросаны реже. Дорога гравийная по самому берегу.
Посёлок длинно вдоль реки вытянут. Ближе к краю – площадь, где останавливаются автобусы. Две двухэтажные бетонные коробки. Здание партийного руководства и магазин с рестораном на втором этаже. Ленин на постаменте рукой в просвет между горами тычет. Остальные дома – деревянные развалюхи – утопают в снегу, лишь тропинки от калитки к дверям протоптаны. Еще котельная – приземистый кирпичный сарай с торчащей трубой и грудой угля у входа. В баню – в соседний город, два часа на автобусе. В котельной есть душ, можно договориться, но после душа выходишь еще грязнее – весь в угольной пыли.
Время делилось на тепло и холод. В школу осенью пошел – начался холод; кончился учебный год – тепло пришло, лето наступило – согрелись. Вечный насморк, зелёная сопля под носом. Зимы не такие и холодные – не Сибирь, даже не средняя полоса. В жизненном укладе все дело было, в привычке, а может и в повальной бедности – это я уже потом понял.
Дома хлипкие, из доски сколочены. Окна однорамные. Такие домики в Подмосковье летними называют. Тепло из них выдувается на раз. Печку топишь – тепло, протопил – через час – холод собачий. Мать, пока пить не начала, печку на автомате топила. Утром и вечером. Даже если жрать нечего было.
Зимой не раздевались, спали в одежде, в шапках. У меня круглая была, коричневая, меховая, на боку проплешина – на печке подпалили. До сих пор тесёмки, туго завязанные под подбородком, чувствую.
Мать первая вставала. Выбиралась из-под груды тряпья, охая растапливала печь. Я сразу просыпался, лежал, ждал, когда разгорится. Потом грелся возле открытой дверцы, пока мать не гнала умываться. Вода еле тёплая в ковшике. Пальцы намочишь –и по глазам: умылся. Хлеб с вареньем, чай. Ранец – и на улицу, на холод. Хлопнула за спиной дверь, заскрипел снег под ногами, а сам ещё пахнешь теплом и дымом. Идёшь, оскальзываясь по дороге, темно, тихо, снег не белым, а серым кажется, тени длинные от заборов, дымы из труб в чёрное небо, испещрённое звёздами, и только окна в домах весёлым светом.
Лес кругом, а дров вечно не хватало. Мы, ребятишки малые, щепки собирали, домой несли. Хоть чуть-чуть тепла добавить. Возвращаешься из школы – дорога ледяным накатом блестит, камушки черные из-под ледяной корки выглядывают, речка шумит, она зимой не замерзала, и по сторонам глазами шаришь: щепка, палка, вмерзшая в снег, – всё сгодится. Самой лихостью у нас, у малолеток, было пяток полешек у кого-нибудь из поленницы спереть и домой притащить.
Марина вошла на кухню, когда я хлеб для бутербродов резал. Причёсана, улыбчива. Клетчатые красно-зелёные домашние шорты с бахромой, майка с глубоким вырезом – ложбинка видна между чуть провисших грудей.
Но я-то знаю… помню. Я на неё сейчас по-другому смотрю. Вчера она сразу заснула, а я маялся – не спалось. Ночник зажёг, книжку, что мне Лёля подсунула, взял. Читаю, разобраться пытаюсь в этих психологических премудростях. На жену случайно глянул – Господи! она же мертвая! Умерла? Лежит на спине. Лицо белое, чуть в желтизну. Кожа натянулась. Глазные яблоки под веками – буграми. Рот приоткрыт, и губы – розовые гусеницы – в рот заползти пытаются. Я долго рассматривал… Чужая она. Почему я должен с ней рядом лежать?
Стараюсь в этой утренней Марине ту, ночную, разглядеть. Не получается. Спряталась мёртвая за живой…
– Кондратьев, – говорит, на меня не смотрит, в окно глядит, будто что интересное видит. За окном серость. В этой серости, берёза голые ветви развесила. – Может, нам пора прекратить эти ночные игрища?
– Что это вдруг? Тебе вчера не понравилось?
Она последнее время всё чаще эту бодягу заводит. Сейчас злиться начнет. Меня не прошибить. Сижу, посмеиваюсь.
Колбасу нарезал, на хлеб положил. Завтрак – чай, один с сыром, два с колбасой.
Марина повернулась, смотрит, как я жую с набитым ртом и чай прихлёбываю. Губы поджала. Как же она меня ненавидит, когда ем! За все годы привыкнуть не смогла.
– Понимаешь, Кондратьев… – опёрлась о подоконник. – Наши постельные игры мне всё больше физкультуру напоминают. Для тебя это вроде как пробежка перед сном.
– А что, – говорю, – в спорте плохого? Спорт – это великая сила.
– Спорт-то да… Вот только постель к спорту не имеет никакого отношения.
Решил отмолчаться. Стою у раковины, посуду мою. На работу пора, а тут эти тёрки никчемные. Я-то для себя давно всё решил. Ей кажется, что она выше, культурнее, образованнее, поэтому что-то решить сама может. А вот хрен тебе по всей роже – я буду определять, как тебе жить дальше.
– Заведи на стороне какую-нибудь бабу. Вот с ней спортом и занимайся.
Ведь умная же. Зарабатывать умеет. Подать себя может. Уже под сороковник, а вон как выглядит! Что же из неё это бабское прет?
– Кондратьев, слышишь? Или я со стенкой разговариваю?