Александр Грин – Всемирный следопыт, 1930 № 12 (страница 1)
ВСЕМИРНЫЙ СЛЕДОПЫТ
1930 № 12
Главлит № Б—159
Тираж 120.000 экз.
Типография газ. «ПРАВДА», Москва, Тверская, 48.
СОДЕРЖАНИЕ
Обложка худ.
СКАЗАНИЕ О ГРАДЕ НОВО-КИТЕЖЕ
XI. Отраженная волна
Литая, упругая волна Светлояра мерно качала челн.
Низко, почти задевая воду крыльями, пронеслась утиная стая. Косаговский вздрогнул и подумал:
«Эх, дробовичок бы!»
Но тотчас же рассмеялся, вспомнив, что. и будь сейчас при нем дробовик, он не выстрелил бы: едет он на нелегальное собрание новокитежских рабочих, и городовые стрельцы или посадничьи досмотрщики, наверное, уже ищут его.
День перед собранием Косаговский провел у своего квартирного хозяина, попа Фомы. Птуха и Раттнер прямо с озера отправились в Усо-Чорт, а он забежал домой взять закопанный в поповском саду «Саваж», который мог пригодиться каждую минуту. Дома встретился с Истомой и не нашел нужным скрывать от своего друга все случившееся. Истома посоветовал ему спрятаться до вечера дома, так как бежать в Усо-Чорт днем было бы опасно. Косаговский согласился с ним и дотемна пролежал в плетеном сарайчике, куда поп Фома на зиму прятал ульи. А вечером Истома выпросил у рыбаков челн и сам повез Косаговского через озеро в Кожевенный конец посада.
Собрание назначено было по совету Птухи в кружале «питейной жонки» Дарьи, за которую он ручался головой. Рзттнер охотно согласился на предложение Птухи, так как в кружале, под видом бражничанья, собраться было и легче и безопаснее.
Косаговский посмотрел на тайгу, окружавшую город. Над нею, вдали, кровавыми волнами клубилось зарево. Пожар, выгнавший «лесных дворян» из их логова, видимо, забирал силу, вгрызаясь в глубь пересохшей тайги. В свете зарева нежно розовела белая рубаха Истомы, сидевшего в противоположном конце лодки на веслах.
За последнее время между ними, как говорится, «черная кошка пробежала».
Истома, тайно любивший Анфису, не мог не знать о ночных встречах Косаговского с дочерью посадника. А зная это, он должен был догадаться и о том, что они полюбили друг друга. Так недавние закадычные друзья стали соперниками в любви.
Но Косаговского это почти не беспокоило. Он принес в Ново-Китеж свою новую, очищенную от былых предрассудков мораль, а потому и не допускал существования такого бытового анахронизма, как ревность. Но вместе с тем Косаговский относился к Истоме особенно бережно, как к больному ребенку, стараясь не упоминать при нем имени Анфисы.
На озеро упал откуда-то сверху глухой надтреснутый гул. Это на Святодуховой горе, в скитах, били в клепала, ясеневые доски, заменявшие колокола. Истома вздрогнул и прошептал ненавидяще:
— О, мнишеский[1]) род презлый, лукавства и лютости исполненный. Ложные учителя!
— За что ты не любишь монахов, Истома? — спросил Косаговский, которого начало тяготить холодное молчание.
— А за што их любить? — ответил, помолчав, Истома. — Зудят у меня руки на купецкие да посадничьего загривки! Довелись случай, сам сброшу со Смердьей башни Ждана Муравья.
И столько палящей ненависти к Муравью было в этих последних словах, что Косаговский невольно удивился. Сам он ненавидел вообще весь правящий ново-китежский класс, но никогда не переключал классовую ненависть в злобу к одному какому-нибудь человеку.
— Зело мне омерзло здеся! — продолжал с тоской Истома.
— Потерпи немного, — сказал Косаговский, — скоро в мир уйдешь с нами. Там другая жизнь, вольная, легкая.
Истома не ответил на это. Сильными уларами весел разогнал он лодку, и она, шурша днищем о песок, вползла на берег.
От прибрежной пихты отделился человек и подошел к лодке. Это был Птуха.
— Полчаса жду! — сказал он. — Пойдемте, я вас отбуксирую. Без меня здесь фарватеру не найдете.
Они направились в глубь берега, по задам каких-то строений. По пути пришлось неоднократно перелезать через плетни и прясла.
— А вот и Даренкино кружало! — сказал Птуха, указывая на высокую серебрившуюся в темноте новенькими ошкуренными бревнами избу.
В комнате кружала, освещенной вонючими плошками с барсучьим салом, Косаговскому прежде всего в глаза бросился высокий сосновый прилавок, а за ним полки, уставленные деревянными и железными чарками.
В комнате было жарко и душно, так как все окна из предосторожности были изнутри плотно закупорены тряпьем и армяками. Около громадной печи сгрудились участники собрания. Здесь были и ровщики, и солеломы, и прочие «рукодельные люди», все в белой холстине и в лаптях.
На прилавке сидела, разматывая шерсть на мотовиле, сама питейная жонка, Птухина кума Дарья, пышущая здоровьем женщина, с лицом лукавым и умным. Косаговский заметил, как вспыхнули и затлелись любовью глаза Дарьи, лишь только Птуха шагнул через порог.
Перед прилавком, почти рядом с Дарьей, было очищено место для выступающих ораторов. Собрание уже началось. В тот момент, когда вошел Косаговский, говорил бурно и страстно человек с чуть конопатым, лоснящимся от пота лицом, показавшийся летчику знакомым. Он вгляделся пристально и узнал Никифора Клевашного.
— Долго ль нам темняками ходить? — спрашивал Клевашный. — Народ вчистую, без выхода погибает. Купцы-рядовичи заткнули дыру в мир, штоб крепче давить из нас соки. Пойдем, братие, в кремль всем миром, пущай нам выход на Русь дадут. У верховников один замысел: как бы новую учинить тесноту народу. Ну, а коли так. и мы на купцов надавим! Как из чирья гной давят. Ладно ли я говорю, братие?
— Ла-адно, Микеша! Любо!
— Стеной пойдем! — загудела толпа.
Пользуясь перерывом в речи Клевашного, Косаговский пробрался в дальний угол, где сидел Раттнер. Птуха увязался за ним.
— А ты будешь говорить? — спросил топотом летчик.
— Нет! Не забывай, что мы мирские и что неосторожными выступлениями мы можем скомпрометировать идею восстания. Купцы скажут, это-де вас мирские оплели. А нужно, чтобы масса сама почувствовала необходимость выхода в мир.
Между тем место Клевашного занял другой оратор, пожилой мужчина с черной бородой.
— Братие! — начал он. — Гоже говорил Микеша, да не совсем. Возможно ли нам в мир выходить? На миру жить — бесу служить. Не чинитесь, братие, супротивны киновеарху. А я так скажу: кто против киновеарха и старцев преподобных пойдет, тот анафема! Аминь! — перекрестился чернобородый.
Заметно было, что страшная «анафема» подействовала на некоторых присутствовавших.
— Замолчь, шептун посадничий! — вырвался вдруг из толпы Клевашный. — Чай в Дьячей избе научили тя такие речи медовые вести. Знаем мы, как живет скитская братия, рыбки, грибков, огурчиков, всего хватает! А их бы в наши ямы рудные посадить. Нашего бы им горя хлебнуть. Как только у нас зеницы не выпали вместе со слезами, как сердце от корня не оторвалось?
— Не ершись, Микеша! — сказал злобно бородач. — Камень не плавает, хмель не тонет. Поверх посадника тебе не быть, а Смердьих ворот не миновать. По ночам в Ново-Китеже сами колокола звонят. Не к добру сие!
Собрание затихло испуганно. Слышно стало, как стрекочет звонко за печью сверчок. Суеверный страх охватил этих людей, живших еще в эпоху средневековья. В эту томительную минуту решалась судьба восстания. Невежественная, только что пробуждавшаяся от спячки масса могла, не разделяя настроения чуткого меньшинства, снова повернуть на путь вековой закоснелости и рабства.
— Мужики! — звонко крикнула вдруг Даренка. — Што притихли? Нашли кого слушать! Сей молодчик в моем кружале не раз с посадничьими досмотрщиками бражничал. Он из их шайки. В сермягу вырядился, а дома, чай, бархатный кафтан спрятал!
Опечье ахнуло и рванулось стаей к провокатору.
— Ах, сукин сын!.. Бей его!
— Дай ему тютю, кто ближе стоит!
Сухогрудый солелом размахнулся, огрел досмотрщика по спине, но тотчас потряс ушибленной рукой.
— Людие! Он под сермягу кольчугу вздел.
Кружало взревело:
— Знал куда шел!.. Обрядился в доспехи!
— Пришибить его, как кощенка!..
Огромный угрюмый старик с апостольской бородой, судя по рукам с в’евшейся навеки сажей — кузнец, поймал досмотрщика за волосы, подтащил к двери и дал ему могучего пинка пониже спины. Слышно было, как шпион спиной, боками и всем прочим отсчитал крутые кабацкие ступени.
— Ось як у нас непрошеных гостей провожают! — сказал Птуха. И вздохнул с облегчением. — Спасибо куме! Выручила! Прямо Коллонтай баба!
И приглашающе подмигнув Даренке, он тоже выкатился на улицу.
— Братие! — крикнул Клевашный, пользуясь не остывшим еще возбуждением присутствовавших. — Сами увидели вы, кто мой встречник[2]) оказался. И думаю я, вот как мы постановим. В день первого спаса[3]), когда киновеарх и посадник пойдут на Святодухову гору с крестным ходом, быть замятью[4]). Гораздо ль, братие?
— Гораздо, Микеша! Гораздо! — загудело в ответ.
— Ударим набат по Ново-Китежу! Гилем пойдем на Кремль!
— Это пока еще не буря, а только отраженная волна, — сказал Раттнер Косаговскому. — Поглядишь, что будет, когда настоящий шторм забушует!