реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Грин – Всемирный следопыт, 1930 № 02 (страница 15)

18

— О-хо-хо, а-ха-ха! — радостно хохотал проклятый старик. — Пьяница я, голубок, старый горький пьяница. Все ем с перцем. Люблю с перцем. А тебе-то оно, конечно, того. А-ха-ха! Шошо, пошла за молоком, живо, а то околеет. Пошла, я тебя!

Он пил водку, курил, хохотал как леший и ругался.

— Ну как? Отживел, очухался? Нет? Да ты хлопни стакашку, свет увидишь. Шошо, поднеси ему спотыкаловки.

В отчаянии я схватил полчашки водки и — удивительное дело — один огонь потушил другой: мне стало лучше.

Старик торжествовал:

— Уж я знаю, что говорю. Нацеди-ка и мне. Ха-ха. Теперь без перцу зажарить можно. Поворачивайся, Шошо! Глухарку накроши, а то тетерок пару. Не бойсь, сожрет.

К еще большему удивлению я чувствовал, что он прав: опять страшно хотелось есть.

— У тебя что же, склад дичи, что ли?

— А нельзя, голубчик, иначе. Верно: склад, ледник.

— Из озера льдом набиваешь?

— Бот еще, стану я возиться. У меня живой лед, сам течет. Слышишь, булькает?

Лепет непрестанно падающей струи доносился откуда-то из-за деревьев.

— Ключ? Нельзя же в воде долго птицу держать.

— Понимаем, не учи! Пойдем, гляди!

Длинная, узкая, двухскатная из дерна крыша поставлена прямо на землю. Сыро, темно и холодно после распаренной влажности летнего дождя. Огромная колода, выдолбленная из цельного дерева, и в ней ряд глиняных горшков.

— Сунь руку в корчагу. Не бойсь, не укусит.

— Да тут рыба!

— Без этого тоже нельзя. Окуни. Хочешь, сейчас уху сварим? Ты в другой, где воды-то нет пошарь. Э нет, не так, планку не тронь, а то выскочит.

— Кто?

— Корчага. Они друг дружкой держатся, а сверху каждую планка прижимает. Одну упусти, все расплывутся. Ну, полезай!

Я опустил руку в темную пустоту глиняной посуды и ощупал. Ощипанные и выпотрошенные тушки птиц лежали там холодные, точно на льду. Журчащая струя воды, блестя даже в полутьме, падала в широкий конец колоды.

— А чтобы через край не пошло, прорези сделаны, понял? Вот тебе и водопровод, и ледник, видал? Умственно сделано: летом холодно, зимой ничего не мерзнет, а?

— Колоду часто менять приходится, гниет от сырости?

— Дуб, дурья голова. Только крепнет от воды-то, износу от воды нет.

Мы выползли из-под дерновой крыши, и старик закрыл дверцу, туго скрипевшую на деревянных петлях.

— Эй, Шошо, — закричал он. — Готово кушанье, што-ли? Вот я тебя!

Никто не отозвался. Но сковорода, отставленная от костра, тихонько бурлила, вкусно шипела на угольях. Я принялся за нее.

— Это, голубок, все? — спросил старик, подмигивая на мою добычу.

Несколько уток, затрепанных, затасканных по болотам, действительно имели жалкий вид.

— Вот я тебе, голубок, уток дам. А это — тьфу! Пойдем, ружья не надо.

Мы сели в челнок, переплыли через озеро и въехали в прогалину между спутавшихся над водой ветвей. Какой зеленоватый сумрак, какой странный, острый, тяжкий запах! Челнок чуть слышно шелестит по широким листьям кувшинок. Вдруг что-то завозилось, шумно вскинулось с воды, шлепнулось обратно, — огромное, черное, — захлопало, заплескало крыльями, закричало десятками отчаянных утиных голосов. Старик орал, хохотал, ругался, что-то хватал, грыз, плевался, кидал что-то в челнок. Когда мы выбрались на простор озера, освещенного заходящим солнцем, середина нашего ботика была завалена грудой уток.

— О-го-го! — орал старик. — На чорта мне твое ружье. Видал охоту? А-ха-ха!

Он на крючки насаживал внутренности рыб, крючки на тонких бечевках привязывал к длинной веревке и протягивал эту зверскую снасть там, где любили садиться утки.

Жадные глупые птицы глотали плавающую приманку и… затем уже сидели смирно на крючках, пока не подъезжал к ним их палач. Тогда напрасно они кричали, ныряли и метались, связанные всем табуном. Старик хладнокровно вылавливал одну за другой, прокусывал каждой затылок и бросал в челнок.

— Мне чужой дичи не нужно, — сказал я на берегу. — Это гадость — уток на крючки ловить. Смотреть даже больше не хочу.

— Вот те на, — отвечал «рыбак», вытаращив глаза. — Какая такая чужая птица? Я тебе уток подарил. Кому хочешь скажи, они не краденые. И не давленные они, все одно как стреляные, не сомневайся: первый сорт.

— Ты, дед, меня не понимаешь.

— Где понять. Ты приходи еще. Только я тебе, голубок, скажу: этак вдруг ты ко мне не выскакивай, издали покричи сперва. А то на трезвого попадешь, как на грех: влеплю я тебе за милую душу. Разбирай потом.

Теперь уже я не понимал его. Но расстались мы приятелями.

По деревням я уже слыхал, что где-то меж трех озер живет Ванька Лександров. Ругатель, злой, сумасброд, чуть ли не сумасшедший, он ни властей, ни законов не признает, в деревню не ходит, к себе никого не пускает: как кто идет, он стрелять. Ну, никто и не ходит. Запалит из ружья сдуру, — ищи с него потом! Да и ходить не стоит, взять с него, с пьяницы, нечего.

Так вот что значила сумбурная болтовня рыбака на прощанье: она имела глубокий смысл. И, приближаясь к шалаге[5] нового знакомого, я крикнул:

— Гоп! — Нет ответа. Тонкими и злющими голосами наперебой кричат чайки, должно быть дерутся. Могучей влагой веет из лесу. Озеро близко. Еще несколько шагов — я слышу как глухо лепечет ключ.

«А как запалит сдуру, ищи с него потом?»

— О-го, Иван! Гоп-гоп! Эй, Иван!

— Да тут я, голубок. Не расстраивайся уж очень-то, вот я.

Радостно кивает шапка седых кудрей, но пьяная красная рожа кривится насмешливо. От зорких глаз старика не укрылось, что я вздрогнул, когда он вынырнул около меня.

— Чего подкрадываешься как вор?

— А-ха-ха! Голубеночек ты мой милый, я за тобой все утро хожу, а ты не видишь. Смеху-то что!

— Ври больше. Нашел слепого.

— Ну как же. На Черненькой по кряквам промазал: раз. На гари к глухарке к холостой подобрался было да улетела: два. У гатей бог на шапку послал, чирята попались, хи-хи-хи! Правда?

— Делать-то тебе нечего, вот и шляешься. Надзиратель.

Мне было очень досадно, а старик хохотал до слез.

У шалаги, пока на костре закипал чайник, старик выпил еще и раскис.

Он бормотал, выл какую-то чепуху, воображая, что поет, выкрикивал непонятные слова, размахивал кулаками, угрожая кому-то.

Я поджидал, что он осовеет и заснет, но он вскочил.

— Хочешь, к глухарю сведу?

— В жарищу-то? Брось, ложись спать. Глухарь сейчас в чапыге. Подобраться невозможно.

— Дураку конечно нельзя, а который поумнее, так тому очень просто. За хвост пымаю. Он теперь спит и нос повесил, как курица на гнезде.

— Врешь ты все, старый пьяница!

— Ничего не вру. Хошь, сведу? Только чур, команду слушать и не зевать: как тебя вперед пущу, так значит тут он и есть, глухарь.

Мы шли по лесу, пышащему зноем и пахнущему медом, лезли по болоту в одуряющем тяжком благоухании уже отцветших и опустившихся водяных трав. Наконец остановились перед плотной стеной низкой заросли ельника, перепутанного с какими-то растрепанными вениками-кустами.

Под ногами хлюпала вода, везде лежали груды хвороста. Скользя как тень, Ванька поднял ногу, показал пальцем на подошву и, сделав зверскую рожу, погрозил мне кулаком. Это обозначало, что я должен ступать за ним след в след и отнюдь не шуметь. Непостижимо, как он это делал! Он чуть ли не прыгал, сразмаху совал свои лапищи в кучи сучьев, не обращая никакого внимания на то, по чему мы пробирались. И звука не получалось. Я из сил выбился, стараясь подражать всем его движениям, становился на протоптанные им следы, и все-таки что-то потрескивало. Надо было видеть, с каким злобным презрением тряс тогда Ванька седым затылком!

Вдруг старик согнулся, почти лег и отвалился в сторону. Я шагнул, занял его место. Сердце колотилось молотом, я смотрел всем моим существом, но ничего кроме чапыги не видел.

— Стреляй же, стреляй, сукин сын! — донесся до меня свистящий шопот.

В тот же миг в пяти шагах передо мной огромная черная кочка взорвалась с оглушительном треском, захлопала крыльями, свалилась за куст и улетела. Страшный удар по затылку ошеломил меня.