Александр Гоноровский – Цербер. Найди убийцу, пусть душа твоя успокоится (страница 39)
– Ризотто куриныя печёнки, брошет[44] из корюшки метр д'отель, мясо холодное с дичью, – это «с дичью» официант произнёс так, будто обещал Лавру Петровичу не окорочок застреленной под Петербургом утки, а разгул никому не ведомого свойства с битьём окон и пожаром.
Бошняку пришлось самому сделать заказ. Особое место, к удивлению Лавра Петровича, он уделил сладостям. Бошняк подробно выспрашивал о каждом десерте, будто вёл следствие о его благонадёжности. Наконец были выбраны фломбиер[45] ананасное с маседуаном[46], плом-пуддинг[47] и шиколат[48] с кофием. Но первым делом к столу был доставлен большой пузатый, покрытый туманной влагой графин лучшей водки.
Лавр Петрович всё ждал, что Бошняк начнёт говорить о делах, но тот пустился в объяснение гастрономических изысков и тонкости травяных приправ, в которых оказался большим знатоком. Ботаник как-никак.
Опустевший графин вскоре сменился полным.
Лавру Петровичу уже стало нравиться это место и этот человек. Бошняк ничего не просил, не пытался о чём-то договориться, не требовал субординации. Он больше слушал и подливал водки. А та была чистейшим образцом желания.
Лавр Петрович уже рассказал о матушке Софье Гуровне и о сестре её Алевтине, о любимом своём брате Петруше Петровиче, у которого с детства не было трёх пальцев на правой руке. Пальцы почему-то особенно заинтересовали Бошняка, и Лавр Петрович даже специально показал, как они у Петруши росли. Петруша очень любил гитару и принуждён был учиться играть вовсе без пальцев. За зиму он почти разучил одну песню:
Лавр Петрович непременно хотел пропеть всю песню до конца, но вдруг услышал знакомый звон. Оглядев залу, он увидел у входа старика-юродивого. Тот был в том же виде, что и в первую их встречу – в одной прикрывающей срам тряпке с ключами, с тяжёлым тёмным крестом на шее. Старик терпеливо объяснял что-то лакею, а тот слушал, так низко склонив голову, будто высматривал на полу таракана. Старик показался Лавру Петровичу задумчивым, даже печальным. Тот увидел Лавра Петровича и направился к нему. А лакей всё стоял, послушно склонив голову.
Звон ключей заполнял залу. Отгоняя морок, Лавр Петрович потряс головой. Но старик уже сел за стол и посмотрел добро.
Лавр Петрович нахмурился.
– Чего приуныл, Лаврушка? – старик взял из рук оробевшего Лавра Петровича стопку.
– Ты чего здесь? – спросил Лавр Петрович.
– Дурак, – старик зачерпнул стопкой из графина. – Это не я к тебе пришёл, а ты ко мне пожаловал.
Старик дохнул землёй. Позолота на стенах потемнела и потеряла цвет. Померкла огромная люстра. Стерлядь с объеденным боком медленно повернула голову к Лавру Петровичу и, показав в улыбке жёлтые зубы, сиганула в пол. По стенам волнами побежали тени. Лавр Петрович огляделся, пытаясь понять, откуда они, но увидел лишь, как у посетителей на щеках проступают шерсть и чешуя, как редеют их волосы и вытягиваются пальцы.
Бошняк с любопытством смотрел на Лавра Петровича.
– С кем вы сейчас говорили? – спросил.
– Ни с кем, – соврал Лавр Петрович.
Бошняк налил ему полную стопку.
– Что-то смутно мне, – Лавр Петрович послушно выпил. Но тут же увидел, что не было ни водки во рту, ни стопки в руке.
Бошняк налил опять.
– Он тебя нарочно до чертей поит, – сказал старик.
Лавр Петрович с сомнением посмотрел на Бошняка. Тот, казалось, следил за его со стариком беседой, но в его взгляде не было ни сочувствия, ни интереса. Теперь он казался частью обстановки, продолжением люстры или окна. А за окном то ли ангелы, то ли побирушки чистыми голосами выводили:
– Не выбра-а-ац-ца-а-а…
– Он что же, убить меня хочет? – шёпотом спросил старика Лавр Петрович. Он решил, что если с невидимым гостем говорить шёпотом, то и слов слышно не будет.
– Может, и так, – покладисто согласился старик.
– А скажи мне, дедушка, – Лавр Петрович прямо поглядел на Бошняка. – Что он за человек? Хорош или плох?
Чёрные глаза старика стали большими, как луна:
– Так плох, что и в аду ему места нет.
Лавр Петрович расстроился. Его всегда приводило в печаль известие, что человек, которого он полагал другом, которому готов был последнюю рубаху отдать, вдруг оказывался плох. Вот так сидит с тобой душа в душу, ты перед ним себя наизнанку вывернешь… Он же схватит со стола какой-нибудь чайник – и ну бежать. А потом ещё, вместо того чтобы повиниться, будет тебе рогатки строить.
Лавр Петрович почему-то вспомнил жену Лушу, которую схоронил пять лет тому назад. Тем серым утром холодный дождь со снегом бил по лицу, а он шёл по слякоти за гробом. Яма за ночь обвалилась, могильщики вычёрпывали из неё светло-коричневую жижу. Потом он стоял в опустевшем своём доме и смотрел, как по стёклам бежит дождь.
По стенам потекла вода.
– Вы же её не любите-с, Александр Карлович. Каролину-то Адамовну…. – сказал вдруг Лавр Петрович.
Он понимал, что в приличных местах такие разговоры не ведут, что они больше подходят для кабаков, но остановиться не мог.
– И всё время будто доказать пытаетесь, что любите.
– Вам-то откуда знать? – спросил Бошняк.
– Помилуйте, я вижу, как вы говорите о ней. И даже слова мои о допросе восприняли спокойно, без аффектации. Оно, конечно, угрожали, но нестрашно. Надо было что-то ответить строгое – вот вы и нашлись.
Старика уже не было. Только вода текла по полу, заливая ковры.
Лавр Петрович наклонился к Бошняку через стол:
– А вот сказали бы мне в простоте, что любите её без меры, что жизнь за неё готовы положить, так я бы сразу про все доказательства против неё позабыл. И про записку эту, и про все вопросы свои. А знаете почему? Потому что это редкость неимоверная. Это всё равно что с улицы императором стать.
Бошняк молчал.
– А давайте так, – в глазах Лавра Петровича проявилась жалость. – Вы соврите. И я вам поверю, что бы вы мне ни сказали. Но если промолчите, пеняйте на себя.
Лавр Петрович откинулся на спинку стула:
– Человек!
К нему, раздвигая по пути тараканьи морды, подошёл молодец в красной рубахе.
– Принеси-ка нам, братец, свежий графин.
Босятка, опираясь на костыль, ковылял по тесному проходу между покосившимися бараками. За ним в поношенном рваном сюртуке шёл Ушаков.
Под ногами валялось тряпьё, бутылки, рыбьи кости. Вонь стояла крепкая. Развейся она – и бараки рухнут. Мухи лезли в лицо. Из стен и крыш торчали трубы самодельных печек. На земле сидела чумазая девочка лет пяти и разглядывала дохлого шмеля.
Босятка суетился – то забегал вперёд, то возвращался.
– Пришли почти, – шепелявил он. – Сколько у тебя денег-то? Рупь дашь?
Ушаков кивнул.
– Вот и хорошо, – сказал Босятка. – Полежишь. Отдохнёшь. У меня на нарах сено свежее.
Из-под левой руки Ушакова выпал свёрток с мундиром. Из свёртка вылетели письма, выглянула рукоять пистолета. Левая рука Ушакова висела без жизни.
– Ну? – спросил Босятка. – Идёшь? Нет?
Ушаков здоровой рукой запихнул письма на место, поднял свёрток.
В конце прохода два ряда бараков упирались в кирпичную стену, возле которой была навалена куча угля. Из окна сверху глядела одноглазая баба.
– А вот и фатера, – Босятка толкнул тонкую дверь барака. – Покорно просим.
Ушаков, наклонившись, протиснулся в проём. Справа и слева тянулись в два яруса нары. С потолка свисала чёрная от копоти лампа. Слышался глухой кашель, пьяное бормотание. Сквозь щели в стенах проникал свет. На нарах лежали и сидели словно собранные со всего мира калеки. На протянутой между нарами верёвке сушились порты. Пахло перегаром и по́том. Из полутьмы на вошедшего устремились жившие отдельно от человека глаза.
Пробравшись в дальний угол барака, Ушаков оказался возле Босяткиных нар. Наверху лежал худой мужик, укрытый шинелью, и вроде как не дышал. Острая борода смотрела в потолок, к лицу прилипло сено.
– Здеся как всё равно в норе будешь, – прошептал Босятка.
Ушаков запустил руку в карман и сунул ему монету.
– Благодарствуйте, – ощерился Босятка. – Не угодно ли…
Ушаков медленно поднял руку, указал на дверь. Босятка закивал, попятился, подобострастно зыркнул на Ушакова, растворился.
Ушаков сел на нары. Положил рядом свёрток, снял сапоги, лёг. Глубоко вдохнул запах прелого сена, закрыл глаза.
Странным образом его радовало всё, что он наблюдал. Смрад этого места, закопчённые до черноты окна, девочка, отрывающая крылья дохлому шмелю. Любая деталь и мука казались ему сейчас ценнейшим и любопытнейшим свойством.