18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Глушко – Кинбурн (страница 33)

18

— Не выдержит Прищепа здесь, разве не ясно? И хлопец его надорваться может — ребенок еще.

— Жалостливый, — издевательским тоном процедил сквозь зубы маркшейдер, — а мне все равно! Кинули их сюда — пускай долбят камни хоть и до смерти. Меня никто не жалеет.

Смотрел куда-то в глубину выработки, злой, нелюдимый, похожий своей неуклюжей фигурой на обломок дикого камня, торчавший среди хаоса расколотых валунов, и в груди Чигрина шевельнулось нечто похожее на сочувствие к нему. «Тоже достается, наверное, бедняге, — подумал, сдерживая раздражение, — потому и свирепствует, злость на подневольных вымещает».

— Утешительного слова здесь не услышишь, знаю, — согласился он, — но ведь и губить людей нельзя. Отпустили бы вы их, когда вернутся из лазарета.

— Ты опять за свое? Будто я губернатор!

Чигрин вскинул зазубренное кайло на плечо.

— Если нужно будет, я и губернатору прошение подам, но все равно вызволю Федора из этой ямы! Пускай он землю пашет, — сказал больше самому себе, чем маркшейдеру, и, повернувшись, пошел в казарму.

За столом был один лишь Савва. Склонив лысую голову над миской, он жевал беззубым ртом. Все остальные уже расползлись по своим углам, улеглись спать. Андрей опустился на скамью.

— Ну что, добился правды? — прищурил Савва кругленький мышиный глаз.

— Добьюсь, — не имея желания спорить, отмахнулся Чигрин.

— Когда рак свистнет, а петух тявкнет, — хихикнул Савва.

— Что же тут смешного? — обиделся Андрей. — Человек искалечился, еле живого довезли до лазарета. Как же ему возвращаться в эту яму?

— Как? А по той же дороге. Если сам не найдет — конвоира дадут, хе-хе-хе.

— Какого конвоира? Что ты мелешь?

Савва положил на ладошку, подставленную челноком, бескровную, измятую щеку.

— И я когда-то на рожон пер, — заговорил он плаксиво, будто винился перед Андреем, — зеленый был, как жаба в Спасов день. А набил шишки — сразу присмирел. — Он протяжно вздохнул. — Правда — что камень-дикарь: слепа и глуха. Ей чихать на тебя, пусть хоть кожу спустят. Так на кой леший она мне? Жил без нее, правды, и проживу. Ребра целее будут. И тебе советую не упираться. Все равно по-ихнему будет...

Взгляд у Саввы сухой, холодный, а тонкогубый рот улыбался, ощеривался бледными деснами. Чигрин который уж раз подумал: а не прикидывается ли этот непонятный человечек, не морочит ли ему голову? Ведь ухаживал за Прищепой, травяным отваром поил, а теперь словно бы даже рад, что того под конвоем приведут обратно, как только он поправится.

— Неужели ты сможешь спокойно смотреть, как страдает человек? — спросил напрямую.

— А кому теперь чужое болит? — поджал губы Савва. — Надо мной тоже издевались, и думаешь, хоть один руку протянул, заступился? Как бы не так! Держи карман шире! Сам и выкарабкивался. Зубы все потерял. Так почему же мне переживать теперь за кого-то? И своей лямки хватит, будь она проклята, — нервно передернулся он.

Чигрин почувствовал, как и у самого пылают щеки от возбуждения или, может, и от стыда. Будто коснулся Савва и в его душе какого-то болезненного места. Понимал этого горемыку, который прятался со своей кривдой, как улитка в панцирь, прикрываясь скользкими рожками дурачка. Тоже защита... Но соглашаться с Саввой...

— Я тоже не смог протянуть руку своему товарищу, удержать его рядом с собой, — заговорил подавленно, — рассердился, думал, порознь будет лучше. Надоели уже друг другу. А остался один — и пал духом. Сразу же почувствовал, как не хватает мне Петра, его поддержки, рассудительности, предостережений.

— А где он теперь? — спросил Савва.

— Где... Кабы я знал, — насупился Андрей. — Двинулся в Киев, в монастырь. Втемяшил себе в голову, будто только там, среди монахов, найдет успокоение. Ну я не верю! Не уживется он с черноризниками, ибо хотя и настрадался вдоволь, не умеет ужом извиваться.

— Легче в этой волчьей яме копаться? — хмуро спросил Савва.

— Вдвоем с товарищем и беда — не лихо, — сказал Чигрин.

— Кому как, — крутанул головой Савва, — а я готов и дьяволу прислужить, лишь бы только жить в тепле и добре. Да в сытости. Думаешь, они святые? — повел глазами по скамьям, где спали, закутавшись в дерюги, свитки, какое-то тряпье, утомленные работой каменоломы. — Все одним миром мазаны. А куда денешься?

Андрей взглянул на его съежившуюся фигуру:

— Не пойму тебя, Савва, давно толкаешься среди людей, вместе со всеми спину гнешь, волокуши таскаешь, спишь и ешь со всеми, а послушать — будто в норе живешь.

— А ты не в норе? — прищурился Савва. — Враки! Каждый только о себе и думает. Отпустили бы тебя на волю, ты бы и не вспомнил про Федора.

Андрея не задели его злые, несправедливые слова. Был уверен: от своего он никогда не отступится. Чего бы ему это ни стоило, он поможет Прищепе и его сыну вернуться домой, подаст челобитную Потемкину или даже самой царице в Петербург.

— Ошибаешься, — ответил спокойно, без возмущения, — Федора я не оставлю в беде.

— Спеши, пока агарянцы[68] плетут для нас волосяные путы, — язвительно кинул Савва.

— Откуда им здесь взяться, агарянцам? — удивленно поднял густые брови Андрей. — Из Крыма давно вытурили. Кинбурнский полуостров наш. Не понимаю.

Савва лишь покачивал с боку на бок лысой головой. На лице у него расплылась снисходительная улыбка.

— А откуда тогда, в шестьдесят девятом, взялись? — спросил вкрадчиво, будто и в самом деле хотел выведать у Андрея тайну неожиданного появления в Запорожье татарских орд. — С неба упали?.. Они хитрее нас, вот что я тебе скажу. Не успеем и опомнится, как налетят. Говорят, сам турецкий султан хочет повести войско, чтобы Крым отнять, а заодно и все города, которые строятся, разрушить, сровнять с землей! Так что спеши, — повторил он, — пока не явились по наши головы.

Чигрин встал. Спорить, доказывать что-то этому озлобленному человечку было напрасным делом. Он ослеплен собственной кривдой. Носил ее в себе, как вериги, покорно, добровольно. Согнувшись под тяжестью судьбы, казалось, уже и не хотел выпрямляться. Наоборот, находил утешение, когда удавалось ему сравнять с собой кого-нибудь другого, лишить человека какой бы то ни было надежды.

Отвращение и жалость к Савве смешались в душе Чигрина. Неприятный осадок остался в ней после этого разговора. «И меня ведь жизнь не ласкала», — думал Андрей, вспоминая унизительное батрачество, осклизлые подземелья в имении пана Шидловского, крепкие путы на руках и ногах. Мог бы уже и приспособиться к обстоятельствам — где промолчать, а где и шею покорно согнуть перед тем, кто имеет власть, кто повелевает. Но не делал этого! Ни за что и ни перед кем не унижал собственного достоинства. И более всего уважал достоинство в людях.

Перед Рождеством больно резанула Чигрина неожиданная весть. Узнал от знакомого возницы, вернувшегося из Половицы, что Федор Прищепа умирает... В лютый мороз, который обжигал щеки, гремел под колесами мерзлыми комьями, Андрей изо всех сил гнал коней по знакомой дороге в печальный приют. Маркшейдер все-таки смилостивился, разрешил взять подводу с условием вернуться из лазарета вечером.

Пока, увязая колесами в снегу, пересекал на возу пологие ложбины, объезжал канавы, штабеля колод, вороха ноздреватого известняка, глины в нагорной части слободы, еще теплилась надежда застать крестьянина в живых, хотя и не знал, чем сможет помочь в его несчастье. Но когда увидел у потемневшего сруба одинокую фигуру Тараса, словно что-то оборвалось внутри.

— Умерли тато... На рассвете. — Две прозрачные капельки медленно скатывались по бледным щекам мальчишки.

Чигрин обнял его за худенькие плечи, прижал к груди, чувствуя, как, будто обручем, стискивает горло.

Хоронили Федора Прищепу на кладбище, раскинувшемся на Юру, в пятидесяти саженях от лазарета. Желтело много свежеотесанных крестов... Андрей разыскал среди мастеровых плотника, согласившегося за гривенник сколотить гроб. Еще один гривенник вложил в пергаментную ладонь знакомой бабки, чтобы она приготовила покойника, а сам принялся копать яму. Промерзшая на целый аршин земля аж звенела под его заступом. Пришлось собирать щепки, заметенный снегом бурьян и разводить костер, чтобы разморозить землю и вырыть могилу на немалом уже кладбище.

Управились под вечер. Когда опустили гроб и бросили с Тарасом на крышку по горсти мерзлой глины, Андрей подумал, что теперь он должен заменить осиротевшему мальчику отца:

— Поедешь со мной, Тарас, — сказал, когда все уже было закончено и над могилой насыпан продолговатый холмик рыжей земли. — Поверь мне, тебя никто не обидит.

Мальчонка вздрогнул и поднял голову.

— Поеду, — прошептал он одними губами, и они вдвоем пошли к серому зданию лазарета, возле которого в затишье стояли впряженные в подводу кони.

Сегюр, по обыкновению, проснулся рано. Ставни были уже открыты. Через высокие овальные окна в спальню вливалась густая голубизна апрельского неба. Где-то неподалеку — в Софийском или Михайловском соборе — бамкали колокола, и Луи-Филипп, откинувшись на пуховики, вслушивался в их тревожно-торжественный гул.

— II est temps de se lever[69], — неожиданно услышал знакомый голос камердинера — гасконца Еврара.

— Вернулся на мою голову, — проворчал недовольно, высовывая заспанное лицо из-под шелкового балдахина. — Теперь не поспишь вволю. Не мог еще хоть неделю погулять в Париже?