18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Генис – Три города Сергея Довлатова (страница 37)

18

Короче, у Ерофеева пьют на ходу. У Довлатова — сидя на месте. Может быть, потому, что в Ленинграде, как объяснял мне Уфлянд, всегда дует и выпить негде.

Говоря о водке, Довлатов заменяет слово виртуозным жестом. Любовная наглядность сопровождает у Довлатова каждую связанную с водкой деталь. Например, грелку с самогоном, которая, «меняя очертания, билась в его руках, как щука». Вопреки логике, у Сергея рафинированная выразительность жеста нарастает в прямой пропорции с количеством выпитого. Так, в моем любимом эпизоде герой пьет из горлышка на заднем сиденье такси. Шофер ему говорит:

— Вы хоть пригнитесь.

— Тогда не льется.

Отточенность этой ничего не значащей реплики приоткрывает тайну довлатовского пьянства: водка делала его мир предельно однозначным. Освобождая вещи от тяжести нашего взгляда, она помогает им становиться самими собой.

Тут проходит раскол в метафизике русского пьянства: Веничка стремится уйти от мира, Довлатов — раствориться в нем. Его герою водка открывает не тот мир, а этот.

В «Заповеднике» Довлатов жалуется, что никто не написал о пользе алкоголя. Но там же Сергей сам и восполнил этот пробел: «Мир изменился к лучшему не сразу. Поначалу меня тревожили комары. Какая-то липкая дрянь заползла в штанину. Да и трава казалась сыроватой. Потом все изменилось. Лес расступился, окружил меня и принял в свои душные недра. Я стал на время частью мировой гармонии. Горечь рябины казалась неотделимой от влажного запаха травы. Листья над головой чуть вибрировали от комариного звона. Как на телеэкране, проплывали облака. И даже паутина выглядела украшением…

Я готов был заплакать, хотя все еще понимал, что это действует алкоголь. Видно, гармония таилась на дне бутылки…»

Довлатовское пьянство проходило для его литературы бесследно. О похмелье этого не скажешь. Утреннее воспоминание о вечерней гармонии придает физическим мучениям духовное измерение.

Водка не приносила Сергею радости. Она томила его, как похоть оленей в гон. Облегчение приносило не опьянение, а освобождение от него. От трезвости непьющего оно отличалось как разведенная от старой девы. Вернувшись в строй, Сергей бросался исправлять испорченное. Отдавал долги, извинялся, замазывал семейные и деловые трещины — и так до тех пор, пока, корчась и кобенясь, жизнь не входила в развороченную им колею.

Был, однако, между пьянством и трезвостью просвет, о котором Сергей говорил так скупо, что, подозреваю, именно в эти короткие часы и были зачаты его лучшие рассказы.

24

В последний запой Сергей входил медленно и неохотно, как танкер в устье.

Была жара. Начиналась слава. Впервые у Довлатова появился приличный заработок. После томительного перерыва пошли рассказы для «Холодильника». В России стал складываться довлатовский канон, который требовал скрупулезного внимания автора. Опытной рукой Сергей вычеркивал ненужное, собирал лучшее, отбрасывал лишнее. Радостно переживая ответственность уже не перед читателями, а литературой, он внимательно дирижировал своими сочинениями, дорвавшимися, наконец, до отечества.

«Умрут лишь те, кто готов», — однажды написал Сергей. В августе 90-го года он не был готов. В свое последнее лето Довлатов казался счастливым, и если им не был, то отнюдь не потому, что этому мешало что-либо, кроме обычной жизни. Сергей очень не хотел умирать.

Так получилось, что те дни мы проводили вместе. Он уже выпивал, но еще продолжал работать — по ночам. Постепенно отдаляясь от остальных, Сергей цеплялся за свои обязанности, вырывая для них последние трезвые часы. Все за него боялись, но еще злились.

Скоро, однако, стало хуже. Сергей исчез, потом стал звонить, как делал всегда, выходя из запоя. Слушать его затрудненную, но все еще чеканную речь, прореженную шутками и описаниями галлюцинаций, было жутко, но небезнадежно. Я думал, что он заигрался. Что раз ему так страшно, все обойдется, кончится навсегда этот кошмар и начнется другая жизнь.

Поэтому я не поверил, когда он умер. Это — правда, хотя звучит по-дурацки. От известия хотелось отмахнуться, как от неумной сплетни. Оно казалось преувеличенным или перевранным. В голове шли странные торги — пусть в больнице, пусть при смерти, так не бывает. Но так было, и об этом стыдно вспоминать, потому что больше скорби я испытывал зверскую — до слез — обиду за то, что он умер. Много лет мне казалось, что я никогда не прощу ее Сергею.

Похороны с ним не вязались. Слишком короткий гроб. Галстук, которых он никогда не носил. Смуглое армянское лицо. А потом пошел дождь. Такого я не видел никогда, будто наклонили небо. В одну секунду промокла одежда — до трусов, до денег в кармане.

Я никогда не нес гроб и не знал, что он такой тяжелый. Уже перед самой могилой туча ушла, но стало скользко. Ступая по узкой доске, уложенной в вязкую глину, я чуть не угодил раньше него в размокшую яму. Она была такой большой, что гроб в ней казался почти незаметным.

Эпилог

Со дня его смерти прошло почти треть века, но ничего не изменилось. Довлатова по-прежнему любят все — от водопроводчика до академика, от левых до правых, от незатейливых поклонников до изощренных книжников. С тучных лет перестройки, вместе с которой Сергей возвращался в литературу метрополии, осталось не так уж много имен. Кумиры гласности, ради книг которых мечтали свести леса и рощи, остались в старых подписках толстых журналов. Но тонкие довлатовские книжки так и стоят не памятником эпохи, а живым чтением. Как написал Бродский, эти книги нельзя не прочесть за один присест. Говорят, что вернувшийся в Россию Солженицын спросил, что тут без него появилось хорошего. Ему принесли первый том Довлатова, потом — второй, наконец — третий. И это при том, что в Америке Солженицын Довлатова не замечал, как, впрочем, и всю нашу Третью волну.

Сегодня тайну непреходящего успеха Довлатова ищут многие. Снимают фильмы, пишут статьи, устраивают конференции и фестивали. Но мне кажется, что секрет его письма лежит на поверхности, где, словно в хорошем детективе, его труднее всего заметить. Как мастер прозы Сергей создал благородно сдержанную манеру, скрытно контрастирующую с безалаберным, ущербным, но безмерно обаятельным авторским персонажем.

С этим инструментом Довлатов вошел в отечественную словесность, избегая, в отличие от его многих питерских соратников, авангардного скандала. Сергей ведь никогда не хотел изменить русскую литературу, ему было достаточно оставить в ней след. По своей природе Довлатов не революционер, а хранитель. Ему всегда казалось главным вписаться в нашу классику. Что он и сделал.

За почти сорок лет, которые прошли со дня преступно ранней довлатовской смерти, в русской литературе перепробовали все на свете: соц-арт, постмодернизм, передергивание, комикование, стеб. И чем больше экспериментов, тем быстрее устает читатель. На этом фоне здоровая словесность Довлатова и стала неотразимой, ибо он — нормальный писатель для нормальных читателей. Сергей всегда защищал здравый смысл, правду банального и силу штучного, к которому он относил простых людей, зная, впрочем, что ничего простого в них не было. Отметая школы и направления, Довлатов ценил в литературе не замысел и сюжет, а черту портрета и тон диалога, не путь к финалу, а момент истины, не красоту, а точность, не вширь, не вглубь, а ненароком, по касательной, скрытно, как подножка, и непоправимо, как пощечина. Такие книги он любил, такие книги он писал, и этого ему никогда не забудут — в том числе и в Нью-Йорке.

7 сентября 2014 года, в последнюю из пригодных для пляжа субботу, русский Нью-Йорк собрался на 108-й стрит. Скучная, как весь Квинс, эта улица ничем не отличалась от других, кроме того, что ее описал Довлатов. При жизни он был неофициальной достопримечательностью района, после смерти — официальной, с тех пор как отцы города согласились назвать его именем этот переулок.

— На доме Бродского, — жаловался довлатовский сосед, — нет даже мемориальной доски, а тут — целая улица, и меня угораздило на ней жить.

Мне это кажется справедливым. Сергей был нашим писателем. Бродский — для мира, Солженицын — для истории, Довлатов — для домашнего пользования. О чем свидетельствовали миллионы проданных книг и толпа поклонников — новых, молодых, старых.

Здороваясь с персонажами довлатовских книг, я осторожно огибал сотрудников московских каналов.

— Он умер, — доносился траурный голос ведущего, — от тоски по родине.

Но меня все же выловили и поставили к камере.

— Феномен Довлатова, — начал я, — показывает, что русская словесность не так нуждается в государстве, как оно — в ней.

В вечернем репортаже от всего монолога оставили реплику: «Сергей любил поесть».

Об авторах

АНДРЕЙ АРЬЕВ — историк литературы, эссеист, окончил филологический факультет Ленинградского университета. С 1984 года — член Союза писателей СССР, с 1992 — главный редактор журнала «Звезда». С начала 1970-х публиковался в советской периодике, в самиздате и за рубежом. Автор более 400 печатных работ.

Область интересов — русская культура XIX–XXI веков. Составитель, комментатор, автор предисловий и послесловий к различным изданиям сочинений Сергея Довлатова, а также статей о нем в периодике и сборниках. В 2000 году выпустил книгу о феномене царскосельской поэзии «Царская ветка». Автор ряда статей о творчестве Владимира Набокова, книг «Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование» (2009), «За медленным и золотым орлом. О петербургской поэзии» (2018). Составитель, комментатор и автор вступительных статей к изданным в «Новой библиотеке поэта» книгам: Георгий Иванов. «Стихотворения» (2005; 2010 — второе издание), «Царскосельская антология» (2016). Живет в городе Пушкин, Санкт-Петербург.