Александр Генис – Три города Сергея Довлатова (страница 26)
Не ставшая книгой рукопись — кошмар целого поколения. Его голосом и был Довлатов, дебютировавший издательской фантасмагорией: «Невидимой книгой». Сумев материализовать в издательстве Ardis свой первый призрак, Довлатов не уставал издаваться. Гостивший у него поэт Евгений Рейн рассказывал московским друзьям: «Довлатов сочинил два метра литературы».
Сергею нравилась грубая материальность книги, ее неоспоримая вещность, уверенная укорененность во времени. Книга — пропуск в библиотеку будущего. Вечно возившийся со своим литературным завещанием, Довлатов к этому будущему относился с ответственностью. Сергей верил в необходимость литературной преемственности. Всякая книга для него формально не отличалась от тех, что написаны классиками. Определенно об этом Сергей высказался на конференции Третьей волны[13] в Лос-Анджелесе: «Любой из присутствующих может обнаружить в русской культуре своего двойника».
Трагедия всякой «невидимой книги» в том, что она продолжает литературу извращенным способом. Довлатов же жаждал нормы. Поэтому и в перестроечной России он отдавал предпочтение не авангардистам и частникам, а официальным государственным издательствам. «Хочу получить сдачу, — говорил Сергей, — там, где обсчитали». Им руководила жажда не мести, но порядка, что, впрочем, одно и то же.
Свое писательское положение он оберегал с щепетильной решительностью. За год до смерти Сергей писал в Ленинград: «Я хотел бы приехать не просто в качестве еврея из Нью-Йорка, а в качестве писателя, я к этому статусу привык, и не хотелось бы от него отказываться даже на время».
Я думаю, это не высокомерие, а суеверие. Он надеялся, как все авторы — тщетно, что писательский статус избавит его от «привычного страха перед чистым листом бумаги». Ради этого Довлатов доказывал себе то, в чем никто и не сомневался. Он всю жизнь боролся за право делать то, что всю жизнь делал. Эта борьба стала драмой и сюжетом его литературы. Похоже, что к концу его самого утомила эта цепь тавтологий. В своем последнем интервью Довлатов сетовал на то, что относился к литературе «с чрезмерной серьезностью».
Сейчас мне кажется, что тема разочарования в литературе могла бы захватить Довлатова не меньше, чем очарование ею. Что-то такое он и мне говорил, но я не слышал. Тогда мне это даже глупостью не казалось — так, шум. Ницше утверждал, что мы можем прочесть только то, что уже и сами знаем.
4
Между жизнью и книгой у Довлатова помещалась газета — всю жизнь он провел в редакциях. Без печатного органа Сергей начинал тосковать и тогда не брезговал самой незатейливой периодикой — и женскими журналами, и юмористическими, покровительствовал даже одноразовой газете с невероятным названием «Мася».
При этом журналистику Сергей не любил; думаю — искренне. Он не дорожил чужим мнением, так же как и собственным, которое было либо случайным, либо банальным. Цифры его раздражали, факты — особенно достоверные — тоже. Оставались только литературные детали, которые он обкатывал на полигоне газетной полосы.
Далеко не все, что Довлатов тут сочинял, было халтурой. И все же не зря он утверждал: «Когда я творю для газеты, у меня изменяется почерк».
Газета была дорога ему другим — «типичной для редакции атмосферой с ее напряженным, лихорадочным бесплодием». В газете Довлатов чувствовал себя увереннее, чем в литературе, потому что тут у него был запас мощности, как у автомобиля с шестью цилиндрами. Сергей смотрел на газету как на арену не своих, а чужих литературных амбиций.
В редакции люди особенно уязвимы, ибо они претендуют на большее, чем газета способна им дать. Газете свойственна туберкулезная красота. Скоротечность газетной жизни придает ей — опять-таки туберкулезную — интенсивность. Здесь с болезненной стремительностью заводятся романы, рождаются и умирают репутации, заключаются союзы, плетутся интриги. Постоянство перемен, броуновское движение жизни, неумолчный гул хаоса — в газете Довлатов находил все, из чего была сделана его проза. Поэтому и в нашей газете «Новый американец» он вел себя не как редактор, а как режиссер. Сергей следил за игрой ущемленных им амбиций, сочувствовал оскорбленным им самолюбиям, вставал на защиту им же попранных прав.
Газета была его записной книжкой, его черновиком, его романом. При этом сам Довлатов не помещался в газете, но она ему все равно нравилась. Иначе и быть не могло. Газета была порталом советской литературы, ее пропилеями и проходным двором. Другого пути в официальную словесность не существовало, и Сергей принимал это как должное. В поисках случайного заработка и приблизительного статуса Довлатов служил в самых причудливых изданиях. Судя по его рассказам, он был королем многотиражек. В это, конечно, легко поверить, потому что Сергей умел любую халтуру украсить ловкой художественной деталью.
Например — такой. Когда знаменитый джазовый пианист Оскар Питерсон чудом оказался в Таллине и даже выступил там, Сергей написал на концерт газетную рецензию, которая заканчивалась на верхней — хемингуэевской — ноте: «Я хлопал так, что у меня остановились новые часы».
Тридцать лет спустя мой коллега и тоже большой любитель джаза Андрей Загданский принес в студию запись того самого таллинского концерта Оскара Питерсона — 17 ноября 1974 года. Мы пустили запись в эфир, предупредив, что в овации, которые то и дело прерывают музыку, вплелись и довлатовские аплодисменты.
Мастерство Сергея, которым он расчетливо делился с прессой, льстило редакторам. Как все люди, включая партийных, они хотели, чтобы их принимали всерьез даже тогда, когда руководимый им орган ратовал за трудовые победы. Довлатов хвастался, что во всей России не было редактора, который не прощал бы ему запоев.
Накопив множество воспоминаний о газетной страде, Довлатов привез в Америку мстительный замысел. Собрав подборку цитат из своих материалов, он использовал их в качестве эпиграфов к выросшей из газет книге «Компромисс». Я слышал, что филологи Тарту собирались разыскать эти тексты в библиотечных подшивках, но сомневаюсь, что они их там найдут. Сергей любил фальсификации, замечательно при этом пародируя источники, в том числе и собственные. Он виртуозно владел особым, романтически приподнятым стилем той части газеты, которая писала про обычную, а не коммунистическую жизнь. Пробравшись на эту (обычно последнюю) страницу, автор, компенсируя идеологическую тесноту повышенной метафоричностью, воспарял над текстом. Ни разу не запнувшись, Довлатов мог сочинить длинную лирическую зарисовку с универсальным, как он уверял, названием «Караван уходит в небо».
Дело в том, что напрочь лишенная информационной ценности, всякая советская газета была литературной газетой. Такой она, в сущности, и осталась, вновь оказавшись в арьергарде. Но тогда мы об этом не задумывались. Газета была нашим субботником, Довлатов — его главным украшением.
5
Когда Сергей появился в Нью-Йорке, эмигрантскую прессу исчерпывало «Новое русское слово» — орган, отличавшийся от советских газет лишь тем, что был их антисоветским приложением. Возможно, сейчас я не стал бы так критично отзываться о газете, где еще встречались ветераны Серебряного века — критик Вейдле или философ Левицкий. Но в молодости нам до них не было дела. Все мы хотели не читать, а писать. Печатать же написанное опять было негде.
Разобравшись в ситуации, Довлатов быстро созрел для своей газеты. Образовав непрочный и, как оказалось, случайный альянс с тремя товарищами, Сергей погрузился в газетную жизнь. Первые 13 недель мы следили за «Новым американцем» со стороны — с опаской и завистью. Но вскоре Довлатов сманил нас с Вайлем в газету, которую он считал своей, хотя такой ей еще только предстояло стать. Мы поставили редакции одно условие — назначить Довлатова главным редактором. Это шаг представлялся естественным и неизбежным. Сергей еще не успел стать любимым автором Третьей волны, но как его восторженные читатели мы были уверены в том, что долго ждать не придется.
Сперва Довлатов лицемерно, как Борис Годунов, отнекивался. Потом согласился и с наслаждением принялся руководить. Больше всего ему нравилось подписываться: о том, кто главный редактор «Нового американца», знал читатель почти каждой страницы. Довлатову всегда нравилась проформа, он обожал заседать и никогда не жалел времени на деловые — или бездельные — переговоры.
Лишь намного позже я понял, чем для Сергея была его должность. Привыкнув занимать положение неофициального писателя и принимать как должное связанную с ним ограниченную популярность и безграничную безответственность, Довлатов наконец дослужился до главного редактора. Он дорожил вновь обретенным положением и принимал его всерьез. Когда в сложных перипетиях газетной борьбы издатели попытались формально отстранить Сергея от поста, сохранив при этом за ним реальную власть, Довлатов сказал, что предпочитает форму содержанию, и все осталось как было.
В газете Сергей установил конституционную монархию самого что ни на есть либерального образца, проявляя феноменальную деликатность. Он упивался демократическими формулами и на летучках брал слово последним. Самое интересное, что Довлатова в «Новом американце» действительно волновала только форма — чистота языка, ритмическое разнообразие, органическая интонация. И тут он оказался совершенно прав. Не сказав ничего особо нового, «Новый американец» говорил иначе. Он завоевал любовь читателя только потому, что обращался к нему по-дружески, на хорошем русском языке. Газета стряхнула идиотское оцепенение, которое охватывало нас в виду печатной страницы. При этом Сергей с его безошибочным литературным вкусом вел газету по пути завещанного Ломоносовым «среднего штиля». Избегая тупого официоза и вульгарной фамильярности, все тут писали на человеческом языке приятельского общения.