Александр Генис – Дао путника. Травелоги (страница 31)
– Римская, Византийская, Венецианская, Австро-Венгерская, Югославская, Евросоюзная, причем каждая хуже предыдущей.
– Понятно, – поддакнул я, кривя душой, – сперва – Золотой век, потом Серебряный, и так далее, пока не докатились до Каменного.
– Стеклянного, – поправили меня, – теперь жизнь на нас смотрит только с экрана.
Но мне Истрия нравилась “в реале”, если можно так выразиться о крае, расположившемся в том аллегорическом пространстве, что и персонажи Карло Гоцци, Евгения Шварца и Федерико Феллини.
– Вот, кстати, и Сарагина из “Амаркорда”, – воскликнул я, увидав безумную старуху в черных чулках, но без юбки.
На нее никто, однако, не обратил внимания, ибо странностей в Пуле и без нее хватало. Скопившись за тысячелетия, они сложились в город, ускользающий от определений. Одна культура в нем просвечивает сквозь другую. Древности укутаны неплотными покровами прошлого, преимущественно – итальянского. Поэтому улицы Пулы носят дважды знакомые имена: латинские и славянские. Так,
– Писатель? – узнал меня по значку книжной ярмарки официант и принес чернил, правда – есть, а не писать.
Справившись с кальмарами, я попросил хозяина поделиться главной гордостью Истрии: трюфелями.
–
Почав истрийскую кухню с верхнего этажа, я медленно спускался к базару. Ажурная, как Эйфелева башня, конструкция степенно бурлила народом. Аккуратные старушки, приценившись для вида к угрям, покупали сардины и запивали торговлю чашкой эспрессо.
На втором этаже серьезно обедали – без помпы и своим. Не торопясь, я начал с адриатической “хоботницы”, которую греки зовут “хтоподом”, но жарят точно так же – на гриле, с лимоном. Простота этого архаического блюда, как, собственно, все гениальное, обманчива. Чтобы смягчить осьминога, рецепт требует отрезать ему клюв, выколоть глаза и шмякнуть о мраморный пол. Дальше были хорватские щи-иота, рыбный гуляш со сладкими креветками и полентой и местная разновидность отечественной тюри: уникальный для этой местности винный суп. Его готовят из поджаренного хлеба, оливкового масла и красного вина, а пьют из кувшина, пуская сосуд по кругу. На десерт мне достались палачинки – пористые блины с вареньем из айвы. Завершила обеденный перерыв рюмка пахучей траверницы, настоянной на всей флоре сразу, включая полынь.
– Чернобыль, – перевел я название травы на украинский, но от благодушия мне не поверили.
Найдя такой базар, я не мог не полюбить выросший вокруг него город и почти решил остаться в нем навсегда. Тем более что мне удалось подружиться с дерзкими кошками Истрии, которые возмущенно мяукали, когда я прекращал их гладить. Сытые и довольные, они привыкли к рыбе – до моря лапой подать. Усевшись на пляже, мы смотрели, как от пристани отчаливает рыбак, ловко управляясь с веслом по-венециански: стоя, словно в гондоле. Другой баркас, никуда не собираясь ввиду понедельника, устроил себе санитарный день. На мачте сушились черные тряпки. Среди них мне почудился пиратский флаг.
Литературный праздник разворачивался в тенистом от пальм саду, где стоял помпезный Дом офицеров. В XIX веке здесь играли в бильярд австрийские адмиралы, в XX – югославские, сегодня, в наконец-то мирной Хорватии, собрались писатели. Их встречала двухэтажная покровительница ярмарки: голая, как леди Годива, резиновая женщина, оседлавшая книгу.
– ПУФКа, – представили ее мне, но, разобрать аббревиатуру я не успел, потому что заиграл дуэт ударника с ударником.
– Национальный гимн? – спросил я.
– Скажете такое, – поджала губы соседка, и я больше не решался шутить над молодым и потому особенно обидчивым патриотизмом.
– Что делать, – вздохнула она, – хорваты – параноики, мы все еще боимся, что нас с кем-нибудь перепутают.
Я не успел оправдаться, потому что начались речи.
–
Анекдот понравился всем, и, почувствовав себя среди своих, я решил не сходя с места узнать всю правду о Тито.
– Он для вас как для нас Сталин?
– Ну как вы можете сравнивать?! Наш-то был красивым мужчиной, охотник. Жалко, что его подменили.
– Кто???
– Ваши. Вернувшись из СССР, Тито начал играть на рояле. Крестьянский парень? Вряд ли. Значит, подменили.
Я принял новые сведения без возражений, вспомнив, что Истрия не только входит в балканскую зону магического реализма, но и считается родиной зловещего фольклора, начиная с вурдалаков.
Но больше них меня интригует волшебный язык южных славян, к которому я научился относиться настороженно. А как иначе, если “усердных” здесь называют “вредными”, а “понос” означает “гордость”? С остальным тоже не проще. Каждое слово будто взято из летописи. Любое предложение оборачивается стихами, причем Хлебникова. Эта причудливая речь, понятная и непонятная сразу, звучит как живое ископаемое и внушает гордость за славянские древности.
На таком лингвистическом фоне русский язык кажется беспринципной эклектикой: смесь греческого с латынью, разведенная татарским матом: “ипостась, блин”. Славянский словарь проще. О главном он говорит без обиняков и гласных. Получается кратко, как приговор или кредо: прст, крст, крв, смрт.
Сложности начинаются с алфавитов. Сербы, скажем, пользуются обоими. Одна моя книжка так и вышла в Белграде: про Россию – кириллицей, про Америку – латиницей. Но обычно азбуки не смешивают, придавая каждой идеологический оттенок и национальный приоритет. В Хорватии, после жутких югославских войн, больше всего пострадала кириллица. Ее даже предлагали объявить вне закона.
Не желая вмешиваться в соседские распри, я осторожно предпочел двум азбукам – третью: глаголицу. Ее изобретение приписывают тем же Кириллу и Мефодию, которые усложнили читателям задачу, придумав ни на что не похожие круглые буквы. Как и следовало ожидать, это тоже случилось в Истрии.
– Где именно?
– В городе на три буквы, – подсказали мне, как будто я разгадывал кроссворд, – первая – “х”, вторая – “у”…
– Не может быть, – зарделся я.
– Почему не может? Это – Хум. Там всего 26 жителей, если вчера никто не умер.
Соблазнившись экзотикой, я стал переписывать диковинные буквы. И зря.
– Монастыри, – сказали мне, – где пользовались глаголицей, закрылись век назад, и теперь ею пользуются только туристы, как амулетом: славянские руны.
Я жалобно посмотрел на переводчицу, и на прощание она мне подарила ладанку с первой буквой моего имени.
– Оберег, – объяснила она, – спасает от вурдалаков и графомании.
Вернувшись домой, я снял букву с шеи и повесил ее на компьютер. Ему нужнее.
Византия никогда не была молодой. Примерно так первые фантасты представляли себе марсиан: одряхлевшая, забывшая вымереть раса. Даже тогда, когда византийская столица только строилась, империю обременяла тысячелетняя римская история, длить которую ей предстояло еще столько же.
Дети скоропалительной цивилизации, которую уже через сто лет обещает завершить экологический кризис, мы теряемся перед державным долголетием, выходящим за рамки нашего восприятия истории. Скорость несопоставима: все равно что катиться на лыжах по склону ползущего ледника.
С геологической точки зрения империя разливалась, как магма: все, что с ней соприкасалось, становилось ею. Византия – созерцательная фаза римской истории. Был меч, стал щит, но метаболизм – тот же. Империя могла выжить, лишь переваривая варваров, в том числе – наших.
Для нее они, впрочем, все были на одно лицо, которое ей было лень разглядывать. Даже тогда, когда византийцы встречались с русскими в бою и в постели, они звали их как Геродот – тавроскифами. Считалось, что в их земле не светит Солнце и живут сказочные звери – зубры, моржи и белые, что особенно поражало не знавших настоящей зимы южан, зайцы. Еще империю интересовала икра и, как всегда, солдаты, которых ей катастрофически не хватало в сражениях с еретиками, варварами и пришельцами.
Война, однако, бывает и формой осеменения. Разрушив Храм иудеев, римляне разнесли губительный для язычества монотеизм. Китайцы, выгнав лам из Тибета, сделали его религию всемирно известной и притягательной. Разграбив Константинополь, крестоносцы украсили Европу, начав с ее лучшего города. Когда послы уже совсем умирающей империи отправились на Запад, чтобы умолять о спасении, они проезжали сквозь Венецию зажмурившись, не желая оплакивать родные колонны и статуи.