18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Генис – Американа (страница 42)

18
Лишь там, где с нуждой призванье слилось, И труд есть игра для спасенья людей, — Лишь там работа идет всерьез Во имя неба и лучших дней.

Не то чтобы в Вермонте жили исключительно бессребреники, но зависимость человека от денег в этом штате слабее, чем в остальных сорока девяти. Может быть, в этом виноват дух индейцев, витающий над зелеными горами?

Сами краснокожие считали Вермонт священным местом. Они здесь не жили, а приходили сюда совершать тайные обряды. И до сих пор могущественные индейские божества беспокоят воображение романтических бледнолицых, мешая им заниматься серьезными и прибыльными делами. В Америке начиная с того же Купера индеец всегда противопоставлялся белому. Благородный дикарь гармонично вписывался в природу, хищный колонист ее губил. Честный индеец больше всего дорожил своим словом, пришлый торгаш — долларом. Краснокожего отличала спокойная величавость, бледнолицего — мелочная суетливость.

Благодаря американским романтикам и Гойко Митичу мы все воспитывались на таком примере, поэтому Вермонт нам показался типично индейским местом.

Впрочем, главную этническую экзотику штата представляют русские.

Обнаружив этот факт, мы возгордились и решили, что ничуть не хуже индейцев. В самом деле, мы склонны жить в резервациях, нас утомляет непомерный темп американской жизни, мы предпочитаем стойкость духа банковскому проценту, плохо говорим по-английски, и у нас есть свой Гайавата, который, естественно, живет в Вермонте.

Но и без Солженицына в штате полным-полно русских, которых сюда привлекает, кроме вышеуказанных причин, дешевизна жилья. Однако самое приятное — что местное население здесь тоже обязывают говорить по-русски. Одно из таких замечательных мест — Норвичская летняя школа.

Сюда из других, более отсталых штатов привозят на лето американцев — будущих славистов, советологов, шпионов. Им читают лекции, показывают фильмы, их учат водить хоровод и петь Окуджаву, а главное — говорить по-русски. Этому подчинена вся норвичская жизнь — английская речь категорически запрещена, провинившийся отвечает по законам военного времени. Господи, если бы распространить это требование на все Соединенные Штаты!

К суровости располагает вся атмосфера Норвичского колледжа, который в зимнее время готовит офицеров для американской армии. Пушки, танки, батальные полотна, спартанская обстановка (нары) — на таком фоне процветает родная речь. И правильно: Вермонт — форпост нашей словесности. Мы бродили по кампусу[31], высокомерно отвечая на «добрий вьечер» несчастных студентов, и чувствовали себя колонизаторами. Пусть американцы побудут в нашей шкуре и узнают, что значит говорить на чужом наречии. А чтобы они не забывались, повсюду висели таблички с русскими надписями — «мужская уборная», «стекло», «выключатель», «стена». Мы придирчиво следили за орфографией и отмечали соответствия — «стена» действительно была стеной.

Только Норвичской школы нам и не хватало, чтобы окончательно восхититься Вермонтом. Ко всем его живописностям и духовностям присоединялся решающий фактор: русский язык здесь государственный.

Больше искать было нечего, и мы отправились домой, чтобы присоединиться к той толпе, которая после слова «Вермонт» может только мычать и показывать руками.

О СЕНТРАЛ-ПАРКЕ — ОАЗИСЕ БЕЗУМИЯ

В свое время, до одури начитавшиеся зарубежных книжек, мы всё знали про Нью-Йорк. И все оказалось правдой.

В отеле «Грейстоун» были вытертые темно-красные ковры, полированные дверцы лифта, чудовищные картинки в роскошных рамах. Это был Драйзер — даже газовые рожки висели где положено, в них, правда, вкрутили лампочки.

В Нью-Йорке было невыносимо жарко, но мы не унывали — мы помнили О. Генри: «Летом и в городе есть немало приятных мест. Кафе на крышах, знаете, и… мм… кафе на крышах». С тех пор крыши заняли миллионерские пентхаузы[32] но появились кондиционеры.

Мы с трудом понимали, что приехали сюда жить, и нащупывали точки опоры: знакомые понятия, впечатления, места. Мы не хотели бежать оголтелыми туристами к Эмпайр Стейт Билдингу и статуе Свободы — нас поджидали тихие радости, вроде заветных полян грибников. «Вы видали тех уток, на озере у южного входа в Центральный парк? На маленьком таком прудике?» Мы видели. Руководствуясь точными указаниями героя Сэлинджера, мы нашли и пруд, и уток, и сам Центральный парк.

Попав в Сентрал-парк в первый же день, мы сразу примирились с Нью-Йорком. Точнее — не успели его возненавидеть, что почти обязательно для европейца. Мы счастливо миновали тот юношеский период, когда принято говорить про каменные джунгли.

Постепенно мы обнаружили в этом оазисе длиной в 51 квартал и шириной в три выкуренные сигареты озера, скалы, поля, леса. Здесь растут диковинные вещи: дерево гинкго, кусты чаппараля, египетский обелиск. Тут и население необычное: сидит Андерсен с бронзовой книгой, занимается физзарядкой Жаклин Кеннеди, заходит что-нибудь спеть Паваротти. Однажды мы перевалили местный горный хребет и вышли к ритуальным пляскам нарядно одетого племени в лентах и сапогах. Это оказались поляки, плясавшие мазурку у подножья большого памятника королю Ягайло. День был будний, моросил дождь.

Нигде так не пьется, как в прибрежных беседках Центрального парка. Сумерки. Все бледнее зарево над Бродвеем. Никого. Только мелькает порой пугливая тень джоггера[33]. Издалека доносится легкий дымок марихуаны. Где-то приглушенно ухают этнические меньшинства. Неторопливо журчит наша беседа о государственном устройстве будущей свободной России.

Совсем иное дело — Центральный парк в выходные. Это уже не парк — это монумент демократии. Распластанная Вавилонская башня. Четвертый Интернационал, лишенный поступательного движения к всеобщему счастью. Центральный парк своей цели уже достиг: он сам и есть цель. Пестрая гармония рас, национальностей, возрастов, сословий, профессий, вкусов. Что-то вроде спортивно-хореографической сюиты «Под солнцем родины мы крепнем год от года».

Беспрерывное движение праздничного Центрального парка замечательно тем, что стихийно и запрограммировано только разнообразными психозами толпы. Негритянские подростки кувыркаются на ковриках для брейкинга, оркестры воют и звенят, жонглеры подбрасывают неудобные предметы, дети заливаются мороженым, смехом и слезами, животные томятся в клетках зверинца, и едут в «Зеленую таверну» красноколесные шарабаны.

Мэр Нью-Йорка однажды сказал, что у города есть две святыни — материнство и Сентрал-парк. Нас лично материнство не касается, а вот парк — вполне. Мы давно уже поняли, что российскому человеку за пределами России надо жить в Нью-Йорке. Только он сопоставим с нашей родиной масштабами безумия, в котором нет системы. Но чтобы в Нью-Йорке жить было еще и приятно — нужны точки опоры, и одна из них — Центральный парк. Нет смысла сравнивать его с памятными образцами — Летним садом, Сокольниками, Владимирской горкой. Центральный парк не место отдохновения, а как раз наоборот — средоточие жизни. Оазис благословенного безумия, по которому начинаешь скучать, уезжая из Нью-Йорка. Странное, извращенное ощущение уюта возникает уже вначале под воробьиное чириканье торговцев джойнтами[34]: «Смок- смок-смок!»[35], на дорожках под стеклянными взглядами бегунов с наушниками, в виду эротических упражнений парочки под гранитной скалой, у озерца возле Южного входа: «Маленькое такое озерцо, где утки плавают. Да вы, наверное, знаете».

О ПОКОЛЕНИИ ВУДСТОКА

Америка отметила 20-летний юбилей Вудстока довольно странно. С одной стороны, ни у кого не вызывает сомнений, что рок-фестиваль возле маленького городка Вудсток в штате Нью-Йорк 15 — 17 августа 1969 года, который проходил под проливным дождем на поле люцерны, арендованном у фермера Макса Ясгура, — крупнейшее событие того, что потом назвали революцией 60-х. Вудсток подвел итог движению длинноволосых юнцов, которые преобразили Америку. Укрепили — расшатав. Оказалось, что гибкость прочнее и надежнее твердости: чугун — хрупок.

Вудстокский фестиваль логично завершал эту трансформацию, будучи подчеркнуто аполитичным, хотя туда приехали и ведущие радикалы 60-х. Но шестидесятники к тому времени уже устали от политики. Когда главный активист Абби Хоффман взобрался на сцену, чтобы произнести речь, музыкант группы “The Who’’ ударил его гитарой по голове и пинком вышвырнул со сцены.

Контркультура 60-х проявлялась разнообразно. Ее вершили те, кто проклинал вьетнамскую войну и жег призывные повестки, кто создавал колонии хиппи, кто составлял свой дневной рацион из «травы» и «колес», кто украшал собственное лицо нарисованными цветами, а винтовки солдат Национальной гвардии — живыми, кто пел песни Боба Дилана, Джоан Баэз, Джимми Хендрикса. Вот к Вудстоку и остались — песни.

Трудно удержаться от соблазна параллели с русским роком. В Союзе протест не выродился в песни, в песнях родился. Как всегда, с опозданием лет на пятнадцать по сравнению с Западом. Бунт наших 60-х ограничивался журнальными страницами, гитарными аккордами у костра, знаменитыми кухонными ночными бесконечными разговорами. Наша национальная гвардия — внутренние войска — американских забот не знала, цветы не уродовали автоматных стволов. Если что и началось, то — позже. Константин Кинчев сказал нам со скромным достоинством: «После концерта наши фэны 1 разгромили две станции метро». Но это уже шел 89-й. Так что с рок-музыки в России и началась молодежь, на рок-концерте и возник сакраментальный вопрос Юриса Подниекса: «Легко ли быть молодым?» И если годы перед пробуждением окрашены в лучшем случае в элегические тона: «Доверься мне в главном, не верь во всем остальном. Не правда ли славно, что кто- то пошел за вином» (Борис Гребенщиков), то плакатная рок-публицистика пошла вместе с газетно-журнальной, телевизионной, митинговой: «Мое поколение молчит по углам, мое поколение смотрит вниз» (Кинчев).