18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Генис – Американа (страница 37)

18

Мы вспоминали элементы Халловина из наших прежних праздников. Навсегда в памяти осталось 50-летие Октября, когда в 67-м году мы оказались в Москве и пришли на Красную площадь.

Главным аттракционом дня, за который кто-то собирался, надо полагать, получить орден, был трюк с призраком Ленина. С дирижабля над центром Москвы свесили гигантский тканый портрет вождя, который должен был осенять праздничный город. Но изобретатели не учли ветра. Ноябрьский ветер раскачивал портрет. Вместо того чтобы строго, по-отечески смотреть на столицу, вождь подмигивал, гримасничал, кривлялся. Короче, вел себя так же непристойно, как здешние вожди на халловинском параде, когда стройными рядами идут искаженные Вашингтоны, Линкольны и Рейганы. У нас нет оснований подозревать изобретателя московского аттракциона в диверсии, тем более что с ним разобрались, видимо, без нас. И потому нам остается повторить мудрые слова Бахчаняна[29]: «По-настоящему там что-то начнет меняться тогда, когда в газетах появятся карикатуры на Политбюро».

Народу необходимо доказать самому себе право на несерьезность. Возвращаясь к нашей теме — пройти проверку Халловином.

О ПРАВДЕ ПРАВА

Пренебрежительное отношение к закону — генетическая черта третьей волны. Мы вывезли ее с собой и насаждаем здесь с тем усердием, которое ограничено только полицейским. Да и то не всегда — вспомним о мафии на Брайтон-Бич, эффективность которой удостоилась высокой оценки специалистов.

Как бы решительно третья волна ни разошлась с родиной, эмиграция по-прежнему делит с отечеством общее наследство — тоталитарное мышление.

Между прочим, этот популярный термин отнюдь не ругательство. В советском словаре раньше «тоталитарный» для простоты объяснялся синонимом «фашистский». Однако стоит вспомнить, что этот термин происходит от латинского «цельность, полнота». Именно в таком значении он и употреблялся в русской традиции, причем без всякого негативного оттенка. Бердяев, например, называя русское сознание тоталитарным, объясняет, что для русских правда (неложь) и правда- истина — одно и то же. Поэтому та правда, которую устанавливают в суде, и правда в высшем, нравственном значении всегда сливаются воедино. Первая правда без второй неполноценна, бессмысленна, а иногда и преступна.

Тот же Бердяев писал об этом со всей категоричностью: «Всякий правовой строй есть узаконенное недоверие человека к человеку, вечное опасение, вечное ожидание удара из-за угла. Государственно-правовое существование есть существование враждующих».

Дилемма — что выше: закон или совесть? — мучила всех наших классиков. Не зря в русской литературе столько раз описан неправый суд.

Например, у Достоевского суд — орудие справедливости, осуществляемой через бездушный закон. Однако юридическая справедливость еще не есть Правда. Человек вообще не может судить другого человека — это прерогатива Бога.

Закон, перед которым все равны, — принадлежность государства. Но идеал Достоевского другой: вселенское братство, которое исключает понятие вины и потому не нуждается в справедливости — не проницательный следователь Порфирий Петрович, а всепрощающая Соня Мармеладова.

Поэтому и совершенствовать надо не частности — юридическую систему, а основу — человеческую душу. Правовое общество, по Достоевскому, не исключает судебных ошибок. Более того, оно обречено совершать их — как это случилось в «Братьях Карамазовых». Юридическая справедливость противостоит справедливости высшей, той, что основывается на законах добра, любви и красоты. Там же, где царит братская любовь, право всегда отступает. Не случайно в Советском Союзе меняется обращение к подсудимому. Прежде чем судить человека, надо превратить его из «товарища» в «гражданина».

Вроде бы наши эмигранты мало похожи на Достоевского, но в основе и тут и там один источник, один символ веры: добро должно побеждать зло при всех обстоятельствах, в том числе и вопреки закону. Как написано у Платонова, «плохих людей убивать надо, а то хороших мало».

В Америке нам этим правилом пользоваться не дают, чего не скажешь о Советском Союзе. Долгая и успешная практика следования не букве закона, а его духу (в самом расширительном смысле) привела к твердому убеждению: юридическая справедливость должна уступить место справедливости высшей — классовой, нравственной, Божьей. Солженицын: «Общество, в котором нет других весов, кроме юридических, тоже мало достойно человека».

Сегодня это некогда восторженно принятое (нами — не Западом) заявление уже не кажется таким бесспорным. Сейчас уже вроде бы стало ясно, что юридические весы опасно заменять какими-либо другими. На словах мы готовы принять идею правового общества. Но — с исключениями: иногда закон может потерпеть.

В России наша жизнь сплошь состояла из таких исключений. Ее регулировало не право, а личные отношения — со швейцаром, соседом, начальником, конвоиром. Все мы как заклинание твердили оптимистическую формулу: «Если нельзя, но очень хочется, то можно». (Не потому ли мы в конце концов добрались до Америки?)

Мир, построенный на неформальных отношениях, теплее и человечнее того, который существует на основе параграфа. Может быть, оттого советская власть так отчаянно уже семьдесят лет воюет бюрократа, что видит в нем диверсанта, заменяющего кровь чернилами.

Российский человек видит унижение в низведении своей личности до уровня «истца». Если уж суд необходим, то лучше бы ему быть «товарищеским». То есть таким, который имеет в виду не столько факты, сколько личность участников тяжбы. Мания характеристик в Советском Союзе объясняется попыткой внести в закон человеческое измерение, сделать его более интимным, расширить область права за счет других форм «человековедения». Персональная характеристика — это редуцированная форма литературного исследования. Все эти «в быту чистоплотен, на работе отзывчив» были призваны смягчить, гуманизировать право, чей суровый принцип — «невзирая на личность» — оскорблял как раз своей неразборчивостью. Как же не взирать? А если подсудимый — передовик?

Правда с большой буквы выше правды с маленькой ровно настолько, насколько человек выше и шире закона. Юристы описывают только права и обязанности — душа выпадает в остаток.

Примириться с этой потерей нам не дает это самое тоталитарное мышление, требующее принимать и мир и человека во всей его полноте и нерасчлененности.

Попав в правовое общество, третья волна никак не может смириться с унизительными ограничениями, которые оно накладывает на нашу свободу пренебрегать формами общежития. Как бы ни стеснена была наша жизнь в России, в Америке она оказалась куда более регламентированной.

Конечно, где-то в главном, на уровне билля о правах, американские свободы не сравнить с советскими. Но на уровне рядовой, обыденной жизни в России было проще обойти и государство, и закон. А ведь понятно, что рядовой человек со свободой совести сталкивается куда реже, чем с правом соседа слушать «хэви-метал».

Так что эмигранты, независимо от уровня сознания, столкнувшись с реальностью правового общества, нашли его несуразным. Преступников выпускают, а честному человеку плюнуть некуда.

Сейчас уже ничего, притерпелись, а в свое время, помнится, какое нас охватывало бешенство перед закрытыми в воскресенье водочными магазинами. И ведь обидно не то, что закрыты, а то, что это обстоятельство не вызывает возражений. Его не обойти, не объехать: закрыто — и точка.

Законопослушность американского общества приводит к тому, что здесь не осталось места для привычного нам полулегального поведения: или ты преступник, или лояльный гражданин, «тварь дрожащая». За всю жизнь в США мы ни разу не видели, чтобы кто-нибудь пролез без очереди.

Конечно, как-то это все и нас воспитывает, потому что теперь, встречая советских гостей, уже сам, не хуже аборигенов, начинаешь поражаться их причудливым взаимоотношениям с законом.

Перестройка нас, как и всех эмигрантов, вынудила постоянно торчать в аэропорту, провожая на родину друзей, родственников, друзей родственников и родственников друзей. Эти посещения наградили нас картинами ожесточенной конфронтации двух моделей правосознания.

Очередь пассажиров обыкновенных течет быстро и бесперебойно. Зато наша двигается судорожно, рывками, проходя через взрывы взаимонепонимания.

Во всем виноваты правила провоза багажа. И дело не в том, что советские гости везут его много. Дело в том, что одна сторона стремится эти правила толковать расширительно, а вторая настаивает на их буквальном прочтении.

Выглядит это, например, так. Вежливая американская служащая объясняет: «Правила разрешают перевозить два чемодана такого-то веса». Красивый седовласый мужчина с кавказской внешностью берет ее за руку, мягко заглядывает в глаза и ласково говорит: «Плиз». Та не понимает, зато мы понимаем. В одно слово он вкладывает целую тираду: «Пойми, ласточка, я не какой-нибудь фарцовщик. У меня особое положение. Первый раз в Америке — гостинцы надо привезти? Я интеллигентный человек, понимаю, что такое правила, но у меня же исключительный случай. Можно же по-человечески». До американки из всего этого дошло только «плиз», потому она и продолжает упрямо цитировать инструкцию.