Александр Гангнус – Полигон (страница 84)
А ведь землетрясение будет, это неизбежно, и все еще велика вероятность, что оно грянет неожиданно — в основном из-за того, что все, кто более или менее приближался к истине, оттирались и изгонялись. Эх, закатиться бы туда, в Ганч, вместе с Олегом, со Степаном, подержать в руках первичные материалы последних лет, на которых, как сфинкс, возлег Саркисов. Они втроем, может быть, и дали бы ответ через пару месяцев запойной работы.
Правда, Степа и Рита уверяют, что им и здесь хорошо, что никуда они больше не тронутся, здесь и помирать собрались. Степа в руки не брал никакой геофизики восемь лет. Но неужто Волынов, который, по его любимому выражению, любит быть с народом, не поехал бы, если бы поехали Олег и Вадим?
И в этом смысле все они не лучше Кормилова. Все в глубине души в ожидании новой катастрофы типа Саитской — нет, не в Саите, тут они с Кормиловым не сходятся — но там же, на полигоне. Грянь завтра такая катастрофа — непредсказанная, тяжелая, с жертвами — тут заметили бы, наконец, состояние дела и, может быть, вспомнили бы о тех, кто ближе всех подошел к решению проблемы, во всяком случае, не жалел для этого сил. И тогда снова собрались бы в Ганче — пусть на развалинах, но снова дружные, плечом к плечу против страшной опасности Олег и Вадим, Силкин и Стожко, Кормилов, Волынов и Соколов. Для предсказателя катастроф слишком долгая передышка, рутина покоя, обманчивого и временного — своего рода жизненная катастрофа. «Как будто в бурях есть, покой»…
Вспоминая Ганч, Вадим всегда вспоминал и бывшего симбионта Женю Лютикова, уехавшего в поистине для него чужую — Вадим хорошо знал, насколько это так, — страну. До Вадима дошла сплетня: едва партия эмигрантов прибыла в Вену, как Женя объявил Лиле, что в гробу он видел ихнюю обетованную землю, что у него своя дорога, и ушел вроде бы навсегда. Лиля успела позвонить в Москву и в слезах сообщить о случившемся матери, которая, кстати, предупреждала ее о чем-то подобном. А через сутки Лиля опять позвонила и дала отбой. Женя прошатался где-то целый день, пришел смертельно усталый и бледный и взял все свои слова назад. Своей дороги и там у Жени не оказалось. Через пару недель Женя поселился в той самой стране у Мертвого моря, над которой покуражился в свое время в разговорах с Мотей Шрайбиным и милостью коей должен был теперь кормиться, наверное, до конца своих дней. Сейчас, по слухам, у Жени уже есть сын, которого он пытается называть Петром, в то время как для всех окружающих он — Шимон. Женя — знаменитый экстрасенс, он лечит наложением рук и предсказывает судьбы, его авторитет бывшего прогнозиста-геофизика и соответствующая наукообразная терминология производят впечатление и дают дивиденд…
До самого своего отъезда самым разным людям Женя жаловался на судьбу, избравшую своим орудием бывшего симбионта и родственника, который натравил на тихого-мирного Лютикова партком. Это была неправда — имя Жени во время разбирательства ни разу никем не было даже упомянуто — его вовремя, заблаговременно сплавили, заставили уволиться Эдик и Саркисов, пугая, правда, именно Орешкиным. Сначала эти жалобы были целенаправленны — чтобы изолировать Орешкина, не дать ему защититься и т. д. Но потом Женя, видимо, просто зациклился на этих жалобах, по-своему пытаясь понять, что же произошло, — и не в силах понять.
Ганч сейчас почти чужой. Нет там Кокина, Чайки, Тугова, Воскобойникова — они в Москве, Разгуляева — он в Карыме, куда Саркисов безуспешно пытался сплавить Орешкиных. Стожко — в Иркутске. Силкин — в Ставрополе. Остались Карнауховы, Каракозов с Винонен, Кормилов.
Остался в Ганче, хоть и получил подмосковную квартиру, и Эдик Чесноков выдает время от времени статьи, все более напоминающие статьи Саркисова, — статьи в соавторстве, на самые разные темы. И у этого человека нет своей дороги, а есть чужие. Дьяконову, накануне его отъезда из Ганча, сказал, ухмыляясь дрожащей губой: «Ну и что вы там со своим Орешкиным добились? Я — здесь, и доктором буду, и в Москву перееду, вот увидите».
Но полигон есть. Он живет, существует не только в прошлом героев этой книги. И результаты выдает, хотя и не такие, и не так быстро, как можно было бы, если… И не всегда в списках фамилий все правильно в смысле распределения регалий, хотя такого наглого хапанья, как бывало прежде, говорят, больше нет. Но ведь кому надо — все всё знают, кто чего стоит. Не перевелись люди, которым просто интересно работать, которые не могут не работать с полной выкладкой, которых интересует истина, еще одно откровение природы, которая всегда права. И на этих людях, на честных, бескорыстных трудягах, все и держится. Состав их непостоянен. Выбыли из игры, стали рвать больше, чем способны сами выдать, Стожко и Силкин. Но когда-то и они были и честны, и бескорыстны и довольно долго продержались. Спасибо им и за это. Такими они и должны остаться в памяти — вот почему их сейчас, в их новых масках-обличьях, с их новой завистью к ближнему — скорее черной, чем белой, — и видеть-то не хочется.
Полигона — не хватает. Совершив многое в той области, которую можно назвать самосознанием науки, Вадим снова остро затосковал по нормальной полевой работе, как говорил он Свете, по делу, дающему непосредственный полезный результат. Назревает новый внутренний кризис — не оттого ли чуть было не рванул он даже вовсе из науки, в совхоз? Они не бедствуют и работают интересно. Но разве этого достаточно — не бедствовать и не скучать от работы, если способен на гораздо большее?
Полигон — снится. Оскалом горы, вскрытой страшным ударом, над засыпанным печальным Саитом, ревом и свистом вертолетного винта, могучими аплодисментами вечно шумящих в амфитеатрах своих каньонов рек, гарцующими на лохматых ишаках мальчишками в тюбетейках, сиреневыми ирисами среди фиолетовых камней. Снятся приобретенные и потерянные друзья и соратники, а раз снятся, — значит, никуда не делись, не так уж и потеряны, как никуда не делся и не потерян полигон, как жива наука, несмотря ни на что, как никуда не девается пусть даже и потерянная любовь, если это любовь…
Вадим ввалился с елкой за час до Нового года. Его встретил восторженный многоголосый детский крик. За игрушками уже сходили к соседям, каждый выдал что мог, недостаток игрушек восполнили мандаринами и конфетами на ниточках. Шишки, оказавшиеся на елке, обернули серебряной бумагой. Успели все. Зазвенели из транзистора куранты. Шампанское бухнуло, глухо звякнули сдвинутые стаканы и кружки, изба пахла вкусной едой, снегом, елкой, на стеклах цвели зимние белые узоры, сверкая в свете неожиданно мощных для крошечной деревушки уличных фонарей.
Утром узоры на окнах стали еще гуще и причудливей, они переливались радужными блестками под нестерпимо ярким зимним солнцем. За завтраком выяснилось, что намеченную на сегодня экскурсию на болото, где из-под неглубокого снега вполне можно собирать клюкву, придется отменить. На мериновской ферме пала телка, в яслях пусто, телки другой день не поены, вопят, аж отсюда, с другого конца, слышно, если на улицу выйти. Принесшая эти известия Крутова, жена бывшего бригадира, вся в слезах, ругалась и причитала, поминая недобрым словом главбуха совхоза, некую Бисиркину, которая так все оформила, что и Крутова, назначенная было после тяжело заболевшего мужа бригадиром, и пенсионеры-скотники за честно проработанный ноябрь не получили ни гроша, в результате чего плюнули и сказали директору: вот разберитесь со своим главбухом, а потом и просите нас вернуться на ферму. Шефы совхоза — стеклозавод — выделили четырех техников в качестве скотников, те в течение месяца, по словам Крутовой, так изгадили ферму, что ее, до прошлого года образцовую, теперь и не узнать. А поближе к Новому году и вовсе перестали поить и кормить телок, хотя водопой — только выгнать к колоде да кнопку нажать, а сена вокруг в стогах сколько хочешь.
— Каждый свою среднемесячную от завода получат, по двести — триста рублей, — возмущалась Крутова, — а ни черта делать не желат. Спасибо еще, если выпустят другой раз телок к стогу, так те дай бог пятую часть съедят, остальное потопчут и унавозят. А сейчас пьют, сволочи. Трое в поселок ушли, никого не спросясь, один, правда, не ушел, но ни хрена не делат, — пьет, спит да книжку читат.
И вот они всей компанией, во главе с Крутовой, первых два ослепительных дня нового года, кормят, поят, выгуливают на солнышке запаршивевших телок, спасая их от нелепой безвременной гибели. С ними — Тимофей, старый, еще с вражды отцов во времена коллективизации, враг Крутовых, хромой старик с непрошибаемым лицом, тоже бывший бригадир, а когда-то и председатель колхоза. Стал было отнекиваться, ссылаясь на хвори, но когда прибежала Крутова с криком и плачем: «Вторая нетель легла, не ист!» — замолчал и двинулся к вешалке одеваться, да еще вытащил из застолья сына — мастера торфоучастка.
Женщины и дети разносили по яслям сено, гоняли телок к водопою. Коля объяснял, рассудительный, деловитый и озабоченный, Ване и девочкам:
— У теляток потому такие вытащенные глазки, что они очень голодные.
— Смешной Колька! — кричал, закатываясь смехом, Ваня — стремительный, насмешливый, азартный, полная противоположность благодушному, доверчивому, несколько мешковатому Коле. Для него и в этой операции по спасению зверей главное — азарт, он «болел» за пять или шесть «своих» телок и все сено норовил отдать им. — Смешной! Вытащенные глазки! Не вытащенные, а вытаращенные, и не от голода, они всегда такие.