реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Етоев – ЖИЗНЬ ЖЕ... (страница 11)

18

В настоящем остался Миша, у Миши своя история. Рос он обычным мальчиком из не очень благополучной семьи (учитывая судьбу отца), с родителями почти не жил, хотя часто бывал в их доме, благо все они жили рядом, в Купчино, - родители Антонины, она с Царицыным, пока тот был жив, и Володя с женой Тамаркой. В основном жил Миша у стариков. Потом старики умерли и переехали жить на кладбище, а Миша переместился к бабушке. Потом умер, то есть погиб, отец, Тамарка нашла нового мужа, и её сын, практически окончательно, поселился у Антонины. Бывал, конечно, временами у матери, но больше чем на день не задерживался. После школы пошёл в ЛЭТИ, это была уже перестройка, влюбился, потому и не доучился; девушка была с его курса, они поженились, он переехал к ней, и всё вроде бы хорошо, Миша нашёл работу, устроился программистом в фирму, занимавшуюся перепродажей компьютеров, потом в другую, первая развалилась, потом что-то переключилось в нём, и он начал писать программу по коренной переделке мира. Всё забросил, работу тоже, почти не ел, исхудал, как мумия, сутками не отходах от компьютера, всё писал и писал программу и более ни о чём не думал. А они уже купили машину, хотели завести сына или дочку, это уж как получится, только Мише хотелось сына. А потом уже не хотелось, кроме как переделкой мира он не интересовался ничем. Когда Мишу позапрошлой зимой выписали из Скворцова-Степанова, жена его не приняла у себя, и больше они не видались, он окончательно переехал к бабушке писать свою компьютерную программу.

В беседах с ней Александр Лаврентьевич больше упирал на свой опыт военного моряка.

- Я служил на БТЩ, - говорил он Антонине за чаем. - Знаешь, что такое БТЩ?

- Знаю, - отвечала она ему. - Я ж блокадница, как не знать? Брёвна. Тряпки. Щепки. Сокращённо - БТЩ. Так в блокаду называли табак. «Вырви глаз» его ещё называли.

- Сама ты «щепки»! - злился он на неё. -БТЩ - это быстроходный тральщик. Мы всю Балтику после войны протралили, а в войну сопровождали конвои, проводили корабли среди мин. Я три раза подрывался на мине, слава богу всё на месте и цело.

О войне они говорили часто, слишком острым и жестоким ножом полоснула эта война по жизни.

- Мы-то всё с тобой пережили, - говорил ей Александр Лаврентьевич, - а нынешние? Рыба без костей, хлеб в нарезке, резать даже не надо... Знаешь, в блокаду было, мой товарищ на подводной лодке служил, и застряли они здесь в первую блокадную осень, выход в Балтику закрыт, там фашисты, и разместили их экипаж вместе с другими моряками-подводниками на Васильевском острове в знаменитом Пушкинском доме. Зима, значит, есть нечего, моряки от голода пухнут, и увидел кто-то в одном из помещений хороший такой сноп пшеницы, хранящийся под стеклом. Сказал ребятам, они спросили у кого-то из местных, можно ли это дело пустить на кашу, зря же пропадает зерно. А местный, служитель там или кто, замахал на них руками: «Вы что! Это же сноп пшеницы, подаренный когда-то самому поэту Некрасову крестьянами из села Карабиха, и хранится он здесь в качестве музейного экспоната. А вы - съесть!» В общем, не разрешил. Тогда моряки-подводники отправили телеграмму президенту Академии наук с просьбой разрешить им этот сноп позаимствовать. Главный академик дал морякам добро, ну они обмолотили его, помыли, сварили кашу и съели! В общем, всё было честь по чести, никакого самоуправства и воровства.

- Думаю, что того товарища, который им сперва отказал, они тоже слопали вместе с кашей, - пошутила Антонина Васильевна.

Александр Лаврентьевич рассердился и ушёл, не допив свой чай, общаться со своими лягушками.

Ещё он ненавидел Хрущёва - за то, что тот уничтожил флот. Двадцать пятое марта одна тысяча девятьсот пятьдесят восьмого, день, когда вышло постановление Совета министров, поставившее крест на судьбе почти двух с половиной сотен кораблей и судов Военно-морского флота, а заодно на его карьере, стал чёрным днём жизни Александра Лаврентьевича. Он, непьющий по жизни, чуть тогда не запил от бессилия и обиды. И быть может, запил бы, но подохнуть от водки ему было неинтересно. Да и не любил он её, водку-то.

- Я, - говорил он Антонине Васильевне, - когда служить ушёл, вовсе не знал, что такое водка. Помню, год служу, второй, моим товарищам, как положено, сто граммов фронтовых выдают, а я не пью и даже не пробую. Поначалу водку всё на манную кашу в брикетах менял. Как про то узнали, так ко мне целые очереди выстраивались желающих махнуть их кашу на мою водку. И вот в какой-то момент я думаю: «А почему это ко мне за водкой такая очередь? Может, она и впрямь вкусная?» В общем, взял и попробовал. Не понравилось. С тех пор не пью. Вина десертного могу выпить, шампанского. Коньяка армянского, его Черчилль, говорят, очень любил, могу. А вот водки - это упаси боже. В День Победы разве что, четверть рюмки, традиционно.

Время шло, и новый хозяин утверждался в квартире всё основательнее. Число банок с крепежом и обмылками перевалило за два десятка, и заставленный стеллаж в туалете был надстроен вверх на два ряда. Александр Лаврентьевич ежечасно инспектировал помещения самим собой вверенной ему жилой площади, а кроме этого ходил за продуктами, покупая их только там, где они были всего дешевле.

Антонина по-прежнему совмещала пенсию с работой страхового агента, денег это не приносило, но зато было удобной причиной реже находиться в квартире.

Миша стал бывать редко, перешёл на квартиру к матери и унёс туда свой компьютер.

Однажды к Александру Лаврентьевичу в гости пришла сестра. То ли сам он её позвал, то ли она явилась из любопытства - любой женщине всё-таки интересно, как и с кем живёт знакомый мужчина, тем более если он её родственник.

Сестра явилась в гости без приглашения, просто позвонила, и ей открыли.

- Александра, - представилась она и пояснила: - Александра Лаврентьевна. Сестра его, - показала она на брата, возвышавшегося в тёмной прихожей над светлой головой Антонины, открывшей для гостьи дверь.

Познакомились, поцелуев не было, ограничились коротким рукопожатием.

Была суббота, время было не позднее. Из запасов, отыскавшихся в холодильнике, Антонина накрыла стол, быстро накрошила салат, открыла шпроты, отварила картошку - в общем, сделала всё как надо. Даже «Рябину на коньяке» поставила на стол ради гостьи.

Александр Лаврентьевич сдулся, то есть, если верно предположение, что сестра явилась сама собой, вдруг почувствовал себя не хозяином - в смысле, не хозяином ситуации. Он шутил всё как-то не к месту - например, когда Антонина пожаловалась на зелёный горошек, тот, что положила в салат, мол, какой-то он пресный и мелковатый, Александр Лаврентьевич громко испортил воздух, потом, глупо рассмеявшись, сказал: «Не бзди горохом, живём неплохо». Антонине стало неловко, но сестра не то чтоб расстроилась за своего нескромного брата, она заржала, как орловская кобылица, повторила его глупую выходку и сказала: «Это у нас семейное».

- Ни-ни-ни, - отнекивался Александр Лаврентьевич, пока Антонина наливала ему в рюмку «Рябину на коньяке», - ты же знаешь, я напитков крепче чая не употребляю. - Но всё же выпил и мгновенно порозовел.

Сестра молчала с набитым ртом, издавала только громкие охи в ответ на Антонинины откровения и почасту подхихикивала не к месту.

Когда Александр Лаврентьевич взял по привычке военно-морскую ноту и начал вспоминать случай, как он один вручную волок по палубе стодвадцатитрёхтонную глубинную бомбу, сестра опять заржала, как кобылица, и вдруг сказала с набитым салатом ртом:

- Ты-то? Да ты в жизни ничего тяжелее хера не поднимал. Командовал консервами и спиртом на корабле, так за тебя всю тяжелую работу другие делали. Вишь, герой - морда горой. Был начснабом, начснабом и остался. - Похоже, сестру прорвало. Она без спросу наполнила свою рюмку «Рябимой на коньяке» и, ни с кем не чокнувшись, опрокинула её в рот. - Небось и здесь гальюн обмылками весь заставил? Знаешь, за что его прежняя жена от себя попёрла? - повернула она голову к Антонине. - За это и попёрла, что жизни не давал никому в семье своими спичками и обмылками. Я же вижу, - продолжала сестра, - всё в лягушках...

Лишь она дошла до лягушек, как лицо у Александра Лаврентьевича сделалось простыни белее. Он схватил со стола салатницу и метнул её в Александру. Та увернулась ловко, и салатница ударилась в стену, в то святое для Антонины место, где висел портрет её мужа. Тысячью хрустальных слезинок брызнули осколки по сторонам. Полотно на портрете лопнуло, и в том месте, где грудь покойного пламенела орденскими нашивками, образовалась зияющая прореха.

У Антонины потемнело в глазах. Она встала и негнущимися ногами сделала шаг к портрету. Закачалась, схватилась рукой за стену, постояла так недолго, секунды три. Потом, уже отвердевшим шагом, пошла к серванту.

Они трещали, хрустели, лопались под её подошвами. Деревянные, глиняные, фарфоровые. Плющилось пустотелое железо. Крошился камень. Александр Лаврентьевич ползал по полу на карачках и квакал жалобно, собирая осколки своей коллекции. Александра стояла рядом и дико ржала, как сами знаете кто. Всё это продолжалось вечно.

Александр Лаврентьевич съехал на другой день.

Она молча заперла за ним дверь, переоделась и занялась уборкой. До вечера всё мыла и чистила, потом легла в горячую ванну и лежала в ней, пока не сомлела.