Александр Дружинин – Повести. Дневник (страница 97)
Работа идет неутомимо — двигаются фронтом Крабб и «Поездка по литерат<урным> знаменитостям»[877]. Жара, я думаю, доходит до 40R. Более сказать нечего.
Отвоз Григоровича в Нарву. Ночлег у Трефорта. Утро. Жары. Жницы и купальщицы. Купальня. Обед. Головная боль. План «Записок» Фаддея Булгарина. Отличная ночь в Никольском. Туман. Нарва. Поездка.
Луиза. Проводы. Отъезд и ночная дорога. Мейер и Трефорт. Возвращение домой. Размышления о Григоровиче. Письмо от Боткина[878].
Первый день полного одиночества после 12 мая. Дурные вести о здоровьи в д. Васильевской.
Начинается дождливая погода.
У меня три недели болит шея — что бы это значило?
Schemes of the moral progress[879]. Принимаюсь за Крабба, работаю вяло.
Balzac par Baschet[880]. Le decousu[881].
Раздача пряников ребятишкам.
Накануне приехал Трефорт, для того чтоб ехать к Рейцу.
Несчастие с билетом старой девы О. П.
Отъезд баронессы Вревской.
28 июля и мистрис Пирс.
Получение газет и писем от Кр<аевского> и Тургенева[882].
Путешествие во Хтины. Окрестности Хтин<ского> озера. Плавание по озеру. Марья Александровна Рейц. Передача поклонов от Шеффер. Старый дерптский профессор. Земляные постройки. Разговор о юриспруденции. Приметы близоруких женщин.
Нельзя сказать, чтоб за это время читал много. Сперва мешала отчаянная работа над Краббом, потом жары и разъезды, а теперь приобретенная от Трефорта зрительная труба, с помощью коей совершаю любопытные наблюдения над окрестностью (особенно над озером!). О том, что было прочитано, сообщаю теперь.
Прочел со вниманием «Пенденниса», которого года за два назад должен был бросить на первом томе, по причине скуки. Теккерей принадлежит к людям, которых начинаешь любить не скоро, но от которых не оторвешься, раз их полюбивши. В нем очень много карлейлевского, и манера его есть совершенство для эпикурейцев нашего времени: тут есть все — и фельетон, и поэзия, и заметки, и чернокнижие, и философия. Со всем тем, есть в «Пенденнисе» что-то рутинное и, что еще хуже, т. е. рутина, прикрытая самостоятельностью. Погнавшись за двумя зайцами, Теккерей иногда промахивается по обоим. История Лауры, материнская любовь и в особенности финальное возвращение Пена к тихой девушке (сокровищу, находившемуся под рукой), — все это старо. Рутинны также уступки
Далее теперь насчет самостоятельности. Автор берет героем Артура, человека не блистательного, не великого, даже не вполне хорошего, и называет его «братом читателя». Все это нас не удивит, мы и Чичикова видали героем (и любим его больше, чем Пена?). И стараясь держать своего героя на таком плохом уровне, Теккерей делает его тем, чем непростительно быть герою, то есть бесхарактерным и непоследовательным. Теккерей упрекает Фильдинга за безнравственность Т. Джонса, но во сколько раз грубый, веселый, буйный Том выше душой Пенденниса. Том не денди, не фат, в Томе не
Частности романа превосходны, но в «Newcomes» больше теплоты и прелести. Вообще я знаю, что
Потом прочитал я «Lutece» Гейне, сборник из его писем о парижской жизни при Лудовике Фил<иппе> в 40-х годах. Во многих местах Г<ейне> смотрит совершенно прозревателем будущего, — но кто не прозревал будущего в то время. Ясно было одно — во Франции будет переворот или его не будет, во всяком случае одна из сторон права, что бы ни случилось. Цель Гейне — сближение Франции с Германией, высоко благородная цель, только метода не хороша: он стоит на коленях перед Францией, а о своей Германии отзывается с снисходительной шутливостью. Этим грешны и многие, кроме Гейне, и моя персона между прочим. На человека, глядящего со стороны, такая система производит большое отвращение. Нельзя не подивиться уму и смелости многих отзывов — «меланхолический шут Шатобриан» восхитителен. Хороши статьи о театре и музыке, но неужели серьезно Гейне считает нелепейшего из смертных, Эдгара Кине, за умного человека?
Calme plat[884], но зато работы идут и в голове волнуются мысли. Вчера вечером обдумывал я будущую статью о Гоголе с жаром, который напомнил мне истинно благословенный период 1847 г., с которого я жить начал. Неужели во мне сидит критик? По крайней мере, разбирая идею «искусства для искусства», я сам себя озадачил глубиной и новизной некоторых выводов. Оно уже случилось со мной недавно, когда я ехал от Трефорта и обдумывал то, что мог бы сказать я Тургеневу по поводу Гоголя. Около десяти лет копились во мне эти мысли, и довольно понятно, что при первой оказии они рвутся все наружу, представляя из себя молодой дремучий лес, в котором надо прорубать дорогу, как говорил кто-то. Впрочем, статья о Гоголе, по причине других работ, пишется только в голове, и это жаль, ибо моя память уже не прежняя, и многое позабудется при настоящей работе. Память уже не прежняя — как это звучит странно. Когда я не думаю о своих годах, мне все кажется, что я юноша первой юности!
На днях была некоторая работа моей мнительности, но впрочем все идет благополучно. Дней шесть стояли сильные холода, а сегодни солнце стало печь, но как-то по-осеннему. Крабба я отложил на время, написав по крайней мере две статьи, и теперь тружусь над повестями «Любовь и Вражда» и «Русский черкес»[885]. Есть еще на наковальне одна блюетка[886], как говорит «Пантеон», и много фельетонов, которые набрасываю перед сумерками. Это чистейшее <...> Из гостей никого нету, пустыня меня объемлет, приапизм мой утих вследствие боязни. Вынул моего милейшего Рабле и читаю его с наслаждением. Пробовал раскрыть Шекспира, начал «Антония и Клеопатру», отложил с зевотою. Почему мне всегда так трудно подступать к Шекспиру? Так ли я раскрываю Гомера? Нужно ли мне вчитываться в «Илиаду»? Отталкивает ли меня старый язык «Пантагрюеля»? Не будет, кажется, Шекспир моей настольною книгою.