реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Дружинин – Повести. Дневник (страница 29)

18

Истощив все средства и не отыскавши ничего похожего на помощь, я, все с Костею на руках, вошел в лес, куда не дохватывали пули, и осторожно сложил его на мягкую траву. Он был в беспамятстве, грудь его склеилась с моим плечом от вытекшей крови, и мне стоило долгого труда отцепить мою ношу. О величине и глубине раны судить было невозможно.

Солнце уже село, и ярко-розовый цвет неба просвечивал сквозь раскинутые над нами листья. Быстро охладевший воздух подействовал на Костю: краска показалась на его лице, он тяжело вздохнул и раскрыл глаза с задумчивым изумлением дитяти, которое просыпается на незнакомом месте. Боль в груди разом дала себя почувствовать; он вскрикнул и ухватился за сделанную мною наскоро перевязку. Страшная лихорадка южных краев начала его мучить, а у нас не было ничего, кроме моего кургузого сюртука.

— Что, очень болит? — спрашивал я Костю, стараясь отогреть холодные его руки.

Однако он не слыхал моих вопросов, не отвечал на мои ласки. То он метался и бредил, то приходил опять в себя, сердился на меня с обычною своей вспыльчивостию, жаловался на боль и на холод, — то звал к себе сестру, то командовал и воображал, что сражается. Воинственные эти порывы, так несогласные с его прежним равнодушием к военным сценам, сильнее всего потрясали мою душу.

Пальба давно уже затихла, я был уверен, что отряд стоит недалеко; казалось мне, что невдалеке от нас мелькали поодиначке белые солдатские фуражки. Я хотел привстать с земли, но у меня не было силы, — хотел громко закричать, но у меня не хватило голосу. Я еще переносил усталость, пока стоял на ногах, а короткие последние минуты отдыха, как водится, расслабили меня окончательно. Будто иголки кололи меня по всему телу, ноги мои не двигались и страшно болели около колен; левая рука моя замерла и будто вытянулась вершка на два, перед глазами моими танцевали и деревья, и пни, и толстая трава. В утомлении, близком к обмороку, я нагнулся к Косте, инстинктивно прижался к нему и начал было засыпать.

В это время маленькая и худенькая рука опустилась на мое плечо и чей-то громкий, но до чрезвычайности приятный голос обратил ко мне речь на французском языке. Я с усилием повернул голову, передо мною стоял тот молодой полковник, о котором я только что рассказывал.

— Ступайте же скорее ко мне, — говорил он, — soyez le bienvenu, monsieur[114], ваш отряд далеко, очень далеко, переночуйте с нами.

Он заметил мое утомление, нагнулся, взял Костю на руки и помог мне подняться.

— Бедное дитя! — сказал он скорее с досадою, чем с жалостью глядя на моего товарища, — когда эти ребятишки перестанут соваться к нам да мешать только...

Мы подошли к биваку, — я едва передвигал ноги. Начальник позвал одного из офицеров и передал ему меня с большою заботливостию.

— Зайдите же завтра ко мне, — сказал он, ласково прощаясь со мною, — я вас видел обоих в Ставрополе и хорошо помню. Я командир ***ского полка, Реццель.

При имени этого человека, прославившегося своими причудами храбростью, я хотел сделать какой-то почтительный жест и чуть не свалился с ног.

Не помню, кто меня взял за руку, отвел меня к огню, влил мне в горло рюмку водки и потчевал чаем. Вслед за тем я уснул, как убитый.

На другой день я проснулся очень поздно. Страшное расслабление чувствовал я во всех членах, глаза поминутно раскрывались и слипались снова, рассудок лениво колебался и упорно отказывался начинать обычную свою работу. Сон мой был так крепок, что я не слыхал ни перестрелки, ни гвалту, который случился ночью. Горцы-таки не оставили нас в покое; србравшись в лесу, они перед утром нападали на передовые караулы. К счастию, в то время приходила смена, и двойной комплект пикетов встретил нападение. Барон Реццель, так рассказывали офицеры, болтавшие около меня, первый явился на место схватки, с обычным эффектом тихонько проехал под неприятельскими пулями, задержал нападающих и отбросил их назад в лес. Затем, не похваливши, не похуливши своих подчиненных, он уехал прочь и дал полный отдых своему отряду.

Соседи мои заключили свой разговор восторженными похвалами Реццелю, а затем один из них поглядел на меня и изъявил беззаботное сомнение о том, жив ли я еще?

Я все еще вполовину только проснулся и в каком-то забытьи слушал эти речи. Слова офицеров ясно представлялись моему воображению, не затрогивая рассудка, и рисовались передо мною какими-то грезами, как водится впросонках. То видел я пред собою кучу лезгинцев с длинными носами, то стояла жиденькая фигурка молодого полковника с длинными черными усами, с театрально-холодным выражением лица. На минуту я совершенно убедился, что все слышанное мною сон: офицеры начали пересчитывать убитых и раненых, тогда я начисто отказался верить, что есть на свете убитые и раненые, и силился проснуться. В голове моей даже мелькнуло такое соображение: не начитался ли я на ночь Марлинского, и не потому ли мне грезятся такие невероятности.

Вдруг я вскочил, как сумасшедший; только сумасшествия никакого не было; напротив того, туман, бродивший в моей голове, мигом рассеялся, и я разом понял, где я, что я, в одно мгновение припомнил прошлое, сообразил настоящее и заглянул вперед. Один из офицеров произнес название моего полка и фамилию Кости.

Я стал на ноги, усталость прошла. В полминуты я застегнул сюртук и уже был в ста шагах от моих изумленных соседей. Сердце мое не билось, какой-то инстинкт вел меня. Я стоял перед палаткою отрядного начальника, два медика входили в палатку: верно это обстоятельство и направило мой путь. Перед глазами моими редкие деревья и ружья, составленные в козлы, задавали страшную выпляску, а палатка то разрасталась вверх и становилась похожа на пирамиду египетскую, то делалась мала и совсем уходила вдаль, будто бы я смотрел на нее в зрительную трубку не с того конца.

— Entrez done, monsieur![115] — раздался из палатки сладенький голос барона Реццеля. — Мы вас ждали целое утро, бедная крошка сам хочет идти вас посмотреть... le pauvre petit![116]

Я вошел в маленькую палатку, убранную с сумасшедшим великолепием. Костя лежал на постели, которую уступил ему полковник, двое лекарей заботливо хлопотали вокруг него. На его лице играл гибельный румянец, признак жара, воспаления или горячки. Он страшно переменился в одну ночь и сделался похож на восьмилетнего ребенка. Никогда, ни в чьем лице я не видал подобных перемен, и со всем тем, бог знает отчего, а я догадывался, что перемена эта признак близкой смерти. Костя подал мне свою руку, горячую, как огонь, притянул меня к себе и поцеловал...

На краю постели сидел знакомый вам хозяин палатки, командир нашего отряда, играл с Костею, показывал ему разные блестящие веши и между прочим три ордена, снятые с своего мундира. Бедный мальчик по временам брался за грудь, плакал без всякой церемонии или сердился на докторов, которые так тихо его вылечивали; иногда же он успокоивался, брал Реццеля за руку и начинал с ним шутить или спорить.

Барон Реццель был блестящим представителем старого молодого поколения, которое жило очень шибко и очень весело, почитывало Байрона да играло в разочарование, обладая тысячами пятидесятью годового дохода. В свете такие люди несколько пошлы или по крайней мере скучны, а в военное время разочарование вещь и полезная, и эффективная. Жизнь барона походила на вечное театральное представление. Еще мальчишкой он с восторгом скакал перед своим кирасирским взводом, беспрестанно пришпоривая свою и без того горячую лошадь; в зрелом возрасте он любил ходить в атаку на неприятеля, останавливаться, под выстрелами, никогда не входить в азарт и молчаливо представлять из себя грустного философа, холодного зрителя общей потасовки.

А между тем он был чудно хорош во время дела и возбуждал страстное удивление своих подчиненных. Вечно раздушенный, вечно во всей форме, он прескверно держался на лошади, при всяком удобном случае перекидывал ноги на одну ее сторону, не выставлял солдат по-пустому, холодно и грустно смотрел, как передние их ряды падали под пулями. Если подскакивали к нему адъютанты с торопливыми приказаниями, он покойно их выслушивал, говорил им любезности, лениво распоряжался, и весь его полк, и я, грешный человек, и я первый лез из кожи, чтоб угодить барону и отличиться перед его глазами.

Человек он был лет сорока, но смотрел гораздо моложе, был очень недурен собою, манеры его были самые аристократические и даже чересчур любезные. Я служил два года под его начальством, был с ним близок и все-таки не мог хорошо разгадать характер этого человека.

— Allez donc, mon colonel[117], — говорил Костя полковнику, — не надо, не надо, не надо мне ничего! у меня грудь так болит, как никогда, ни у кого в свете не болела... мне так тяжело...

— Знаю, знаю, — шутя говорил Реццель.

— Надуваете вы меня... — говорил Костя, пристально вглядываясь в глаза полковника, в которых на этот раз светилось истинное, горячее участие.

— Мы вас в отпуск пошлем, — продолжал барон. — Отец ваш тряхнет стариною, запляшет от радости, поглядевши на вас. Да вы еще верно влюбились в кого-нибудь... дорогою?..

— Я влюблен в сестру, — наивно заметил Костя, улыбаясь при мысли о Вериньке.

— Вот видите, как сестра ваша обрадуется! Она станет вас на руках носить. О вас станут толковать и в газетах напишут, и стоит того.