Александр Дружинин – Повести. Дневник (страница 16)
После длинного обеда Алексей Дмитрич приказывал закрыть ставни, ложился спать и спал изумительно долго, потом шел гулять по улице. Если погода была ясная и дорога сухая, лицо его было спокойно; в противном случае гулянье действовало вредно на его нервы. Он угрюмо глядел на проходящих и пел себе под нос басовые итальянские арии, которые, как всем известно, отличаются свирепостью и тона, и содержания.
Потом он пил чай дома, и тут решалась участь остальной части дня. Если приходили к нему в это время приятели, он оставлял их у себя до поздней ночи, пел, спорил о театре, рассказывал скандалезные анекдоты, и веселость его скоро оживляла всю компанию. Но Алексей Дмитрич принадлежал к тому небольшому разряду людей, которые по произволу могут быть веселыми и скучными; а такие люди, если глубже в них всматриваться, веселостью своею часто наводят на грустные размышления.
Собеседники Алексея Дмитрича не принадлежали к числу той молодежи, которая десятками торчит в цирках и прочих публичных собраниях, в опере громко назначает друг другу свидания у какой-нибудь апокрифической графини да удивляет смиренных людей крутоватостью своей груди и воинственностию осанки. У приятеля моего сходились по вечерам все люди худенькие, желчные и бледные, ленивые и капризные, иногда восторженные до ребячества, иногда насмешливые и полные отрицания. Юность этих людей не была взлелеяна честолюбивыми надеждами и энциклопедическим всезнанием: вечное шатанье и жизнь нараспашку наградили их умом практическим, сблизили их и с высшими и с низшими слоями общества, заставили их горячо любить тот из этих классов, который более всего нуждается в сочувствии и заботливости.
Если же вечер проходил без собеседников, Алексей Дмитрич читал газеты часа с полтора и в десять часов «отправлялся в объятия Нептуна»[64], как выражается один мой знакомый, очень ученый, но не весьма сведущий в мифологии.
Могут спросить: откуда брался у него сон? на это я могу отвечать по опыту, что у того, кто много спит, сон не крепок и перерывчив, но наполнен презанимательными грезами и сладкими ощущениями при пробуждении и новом усыплении. Эти-то достоинства высоко ценятся людьми, которых судьба наделила халатными побуждениями, побуждениями русского человека.
Не всегда, однако, хватало сна у Алексея Дмитрича. Иногда, после чаю, он отправлялся не торопясь в один из театров, опаздывал немилосердно, скромно пробирался в залу, садился в первом ряду и сидел с примерным благочинием. Даже во время антрактов, в минуты движения, приветствий, сластолюбивых взглядов на бельэтаж, приятель мой не оставлял своего кресла, не облокачивался на перегородку, не делал экзамена городским красавицам. Никто не заговаривал с мирным театралом, сам он не кланялся ни с кем, хотя знал поименно всю пеструю толпу, наполнявшую кресла. Много товарищей детства узнавал он в этой толпе, по их огрубелым лицам и сановитой осанке припоминал прежние их миловидные детские черты, но не любил возобновлять прежних связей. Холодно замечал он, как люди, ходившие прежде в последний ряд, облекались в блестящий костюм и уже садились в первых рядах, уже заводили на голове проборы и отличались чистотою перчаток. Холодно наблюдал Алексей Дмитрич, как иные львы, краса первого ряда, вдруг куда-то исчезали, не являлись более в театр и, вероятно, запутавшись в какой-нибудь двусмысленной истории, стирались с лица земли...
Алексею Дмитричу, казалось, было все равно, что бы ни давали в театре: он любил и оперу, смотрел «Closerie des genets»[65][66], был непрочь и от «Двумужницы»[67], этого украшения дней праздничных и воскресных. Немецких спектаклей, однако, не любил наш приятель, хотя один раз приехал в Михайловский театр с твердою решимостью посмотреть «Zopf und Schwerdt»[68][69] или что-то в этом роде.
Но пустота театра, смиренные лица зрителей обдали холодом Алексея Дмитрича. И когда первый любовник с жаром произнес: «О, warum hast du mich...»[70], приятель мой ухватился за шляпу и с негодованием ушел домой и тотчас же лег спать.
Такой образ жизни был странен для образованного человека. Алексей Дмитрич не скрывал его и вместе с другими готов был над собой смеяться. Такая жизнь не была претензией на оригинальность: приятель мой не имел таких претензий и сверх того был равно далек и от жалкого самодовольствия, и от пошлого разочарования.
Я любил бывать у Алексея Дмитрича; у него встречал я людей, с которыми в прежние времена сблизила меня военная жизнь, а порою и безденежье, этот петербургский вампир, который постоянно сосет кровь всей нашей молодежи, усыпляя ее взмахами грязных своих крыльев.
Но в тот вечер, о котором идет речь, у Алексея Дмитрича не было ни души. Сам он лежал на постели под одеялом и что-то читал, как видно, для засыпки. Грусть обхватила меня при входе в его огромную, сараю подобную комнату, в которой тускло горела небольшая свеча. Мне стало неловко.
— Бог с вами, Алексей Дмитрич! — закричал я, ухватясь за одеяло. — Хоть бы вы десяти часов подождали! Полноте, одевайтесь, пойдемте куда-нибудь поболтать.
— Очень надо, — сказал он с неохотою, — а здесь нельзя нам болтать?
— Да кто же вдвоем болтает? Вдвоем скучнее, чем одному. Надо же совесть знать: хорошо, вы спать можете, мне-то что же делать?
— Да видите, я рано встал по утру... — апатически промолвил мой приятель.
— Да не дам я спать, — упрямо возразил я. — Я совершенный цыган, денег у меня нет, ехать далеко мне лень. Да и вам надо развлечение. Вы давно уж так живете?
— Да года с два, как вернулся с Кавказа.
— И долго будете так жить?
— Пока не надоест.
Чтоб расшевелить Алексея Дмитрича, я решился его рассердить. Да сверх того я и сам сердился за бесцеремонный лаконизм, которым проникнуты были ответы моего приятеля.
— Вот напустил на себя человек!.. — говорил я, будто собираясь уйти. — А все Кавказ виноват! Там и битвы, и бурные страсти, и разочарование! Что ж после этого жалкий, материяльный Петербург? Сочинять себе новый образ жизни: на это вы мастера, господа Печорины...
Я ловко кольнул хозяина. Алексей Дмитрич сильно не любил претензий на разочарование, которые и прежде были смешны, а теперь сделались окончательно глупы.
— Образ жизни! — закричал он с неудовольствием и сел на постели. — Да что дался вам
— Я езжу в общество, смотрю людскую комедию на большой сцене. Я знаю женщин, связываюсь с ними, тешу мое самолюбие...
— Ну, да вы — особая статья! — заметил сердитый хозяин, растопырив руки и с видом глубочайшего почтения. — Вы ведь мастер «сидеть на гамбсовском пате», порхать «под упоительные звуки», как там у вас пишется? А мы люди темные, у нас на вечерах не угодно ли ужинать в спальне, откуда кровать вынесли, а танцевать в тесной зале, да на стулья натыкаться...
— О! Байрон! о герой нашего времени! — кричал я без всякой совести. — Вон он куда хватил! И точно: что такое женщина без блестящей обстановки? что такое род человеческий? что такое любовь? что за дрянь — самолюбие?..
Алексей Дмитрич совсем рассердился, встал с постели, надел халат и заходил по комнате из угла в угол. Я торжествовал.
— Женщины! — задумчиво говорил мой приятель. — Я люблю их, хотел бы часто их видеть. Да разве легко дается знакомство с женщинами? Кто хочет связываться с женщинами, тот должен связаться с семейством. А почем знаете вы, может быть семейная жизнь мне совсем не по вкусу, что даже я боюсь с нею сталкиваться?
— Знаю и я этот фамилизм! — отвечал я, подделываясь под мизантропический тон моего приятеля. — Умеет он вламываться в нашу душу, умеет связывать нас с жалкими существами, награждать нас
— Не несчастиям: просто семейной жизни, — говорил хозяин, радуясь сходству наших мыслей. — Скажите просто: семейной жизни; всякой под этим словом уразумеет сотни таких драм, которые губят людей тысячами.
Я продолжал раззадоривать Алексея Дмитрича, Алексей Дмитрич продолжал ходить по комнате и произносить страшные филиппики на семейственность. Наконец он остановился передо мною.
— Вы меня глубоко огорчили нападками на мою жизнь, — ласково сказал он. — Всякого другого я бы выбранил, а перед вами я молчу, я даже хочу оправдываться, глупая моя натура готова потакать вам. Вижу я, что у вас теперь денег нету, так вы от нечего делать шатаетесь по знакомым, поддразниваете добрых людей да наводите их на спор. Спорить я не умею, а болтать с вами готов. Слушайте и судите меня. Я расскажу вам, — продолжал Алексей Дмитрич, — историю, которую я никому не рассказывал, историю моего детства и первой молодости. Нечего и предупреждать вас, что в рассказе моем не будет ни особенных катастроф, ни эффектных злодеев. Напротив: лица, близкие ко мне, были все люди прекрасные, достойные лучшей участи, люди любящие и честные. А совсем тем они сделали мне больше зла, чем самый злейший враг мой. Я не виню их; они умерли, я вспоминаю о них с болезненным чувством, готов отдать все на свете, чтоб воротить их к жизни, чтоб дать им счастие: по-моему или по-ихнему, лишь бы счастие.