18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Чубарьян – Научная дипломатия. Историческая наука в моей жизни (страница 3)

18

Россия в силу своего географического положения, народонаселения, всей своей истории и культуры служит неким цивилизационным мостом между Европой и Азией, обладает неповторимыми чертами и особенностями, в большей мере связанными с ее духовным богатством и своими культурно-цивилизационными ценностями. Определенным итогом европейских изысканий стала моя книга «Российский европеизм»2.

В ходе всех этих дискуссий для меня всегда важно ясно обозначить свою позицию. Прекрасно понимая особенности российской географии, цивилизации и культуры, я отнюдь не призываю Россию механически копировать чей-то опыт. Сейчас в России идут дискуссии о российской идентичности и о национальной идее. На многочисленных собраниях явственно обозначились различия между российскими учеными. Наши разногласия напоминают мне дискуссии середины XIX века, которые тогда также раскалывали русское общество. Россия своей историей, культурой и традициями органически связана с Европой, поэтому было бы противоестественно и просто неразумно идти против этого.

Вспоминаю 1989 год, когда я был в числе экспертов М.С. Горбачева, сопровождавших его во время визита во Францию. По программе визита Горбачев выступал в Страсбурге в Европейском парламенте. И я как эксперт, участвовал в подготовке этой речи. Никогда не забуду, как весь зал встал и приветствовал Генерального секретаря КПСС, когда он говорил об общечеловеческих ценностях, о приоритете прав человека, свободы и демократических принципов.

Я считаю, что занятия европейской историей и европейскими делами внутренне сильно повлияли на мое мироощущение или, как теперь говорят, ментальность, на мои политические пристрастия и ценностные ориентации. Они подготовили меня к тому, что я не только согласился, но и внутренне принял те перемены, которые произошли в нашей стране во второй половине 80-х годов прошлого века.

Я не собирался отрекаться от своих прежних трудов, но легко и с внутренним убеждением воспринял курс на обновление наших исторических представлений, на выработку новых подходов к истории в целом и, естественно, к истории ХХ столетия.

Считал ранее и продолжаю считаю сейчас, что прямолинейный консерватизм и нежелание что-либо менять в своих убеждениях не могут рассматриваться как достоинство и признак «цельности» мировоззрения. В сущности, вся наша жизнь и, следовательно, история – это цепь постоянных изменений и эволюций.

Ведь очевидно, что мы жили в обстановке жесткого идеологического контроля, и этот контроль велся не только извне, но и существовал внутри каждого из нас. Может, самоцензура была пострашнее любой цензуры, потому что она эрозировала человека, порождала страх, апатию и постоянную рефлексию.

Свобода и независимость для историка (как и для любого ученого), возможность самовыражения составляют такие ценности, которые превышают остальные. И это раскрепощение мне представляется одним из главных событий и моей жизни, хотя я понимаю, что наше поколение не может полностью уйти от прошлого; это удел уже следующих, более молодых поколений.

Но, конечно, вопрос о свободе и независимости не так уж прост, потому что за всем этим стоят не только проблемы методологии и психологии, но и коллизия политических и идейных пристрастий, жизненных установок, и, наконец, вся прожитая нами жизнь с ее успехами, достижениями, неудачами и ошибками. За этим стоят наши родители и друзья, жизнь которых не уходит из нашей памяти и заслуживает нашего уважения.

Возвращаясь к 1960–1970-м годам, к периоду моей работы в Институте истории Академии наук, я не могу не вспомнить, какие это были сложные годы. Научное творчество было сильно политизировано и идеологизировано. В институте проходили постоянные обсуждения и проработки. Особенно запомнились заседания, касающиеся так называемого дела А.М. Не-крича, а также наших скандинавистов (К.М. Холодковского и А.С. Кана).

Я помню и заседания, направленные против А.А. Зимина и его концепции происхождения «Слова о полку Игореве». Большая аудитория института на улице Дмитрия Ульянова была заполнена до отказа, было впечатление какого-то важного, экстраординарного политического события, а отнюдь не научного заседания. Я лично мало знал А.А. Зимина, но его убежденность, даже некоторый род фанатизма, производили впечатление.

Как это часто бывало в истории, его версия, хотя и не принятая научным сообществом, вызвала всплеск интереса к «Слову» и к новым исследованиям его истории, содержанию и структуре.

Институтская атмосфера тех лет была весьма противоречивой.

С одной стороны, в институте работали прекрасные ученые – А.З. Манфред, Б.Ф. Поршнев, С.Л. Утченко, С.Д. Сказкин, А.Н. Неусыхин и многие другие. Они превосходно знали европейскую историю, были широко образованы, умны, остроумны. С некоторыми из них у меня сложились подлинно дружеские отношения. Они знали и соблюдали тогдашние правила игры, но при этом понимали суть происходившего, знали, кто и что собой представляет. Ко многим из них, людям неординарным, в руководящих инстанциях относились без большого энтузиазма.

Но наряду с ними в институте работали и те, кто был сторонником жесткого идеологического контроля, готовым продолжать привычную практику проработок.

Впрочем, мне было заметно, что даже тогдашние руководители старались спускать на тормозах идеологические преследования.

Я вспоминаю, пожалуй, одно из самых острых заседаний тех лет – обсуждение в Отделении истории так называемого нового направления в науке (П.В. Волобуев, К.Н. Тарновский и другие).

Соответствующий отдел ЦК КПСС оказывал сильное давление, требовал принятия идеологических и организационных мер. Заседание проходило почти целый день. Но только позднее я понял, как умело и продуманно тогдашний академик-секретарь Отделения Е.М. Жуков и многие выступавшие старались избежать крайних мер, формально удовлетворить инстанции и в то же время спасти «обвиняемых» историков.

Словом, это было сложное время.

Большая часть моей научной деятельности была также связана с историей и предысторией Второй мировой войны. Вокруг этой проблемы накопилось много «горючего материала». Причем основные дискуссии были сосредоточены вокруг пакта Молотова–Риббентропа. Вскоре после окончания войны американцы опубликовали сборник документов о нацистско-советских отношениях, куда впервые поместили секретный протокол к советско-германскому пакту августа 1939 года о разделе сфер влияния в Европе. В течение многих лет советские историки отрицали наличие этого протокола, пытались усмотреть разночтения в подписи Молотова на договоре, в приложениях к нему и т.п.

Практически на всех конференциях по истории международных отношений периода Второй мировой войны зарубежные коллеги постоянно задавали нам вопросы о пакте. Я помню формулу, которую использовал академик В.М. Хвостов. Он долгие годы возглавлял историко-архивное управление МИД и, конечно, был в курсе многих дел. Вообще, это был человек своего времени и типичный представитель той системы, хотя и несколько своеобразного толка. Его отец был известным историком дореволюционной России, сам В.М. Хвостов получил прекрасное образование. Он сочетал в себе черты ученого, государственного деятеля и чиновника. Я в течение ряда лет работал с ним, когда он был директором института, а я – ученым секретарем. Он был очень требовательным человеком в отношении подчиненных, но ценил преданность делу и четкость в работе.

Так вот, на одной из конференций, кажется, это было в Западной Германии, на прямые вопросы о существовании секретного протокола В.М. Хвостов ответил: «Я этот протокол не видел». Только спустя много лет я понял смысл ответа – он явно не хотел связывать себя с какими-то обязывающими формулами.

Но вернемся к пакту. В конце 1980-х годов развернулась острая дискуссия о пакте и секретных протоколах к нему. Думаю, что не так часто не только в нашей истории, но и в истории других стран, историческими сюжетами занималось руководство страны и парламент.

Именно в это время я вплотную решил заняться периодом 1939–1941 годов. Я принимал участие во многих дискуссиях и присутствовал на заседании Съезда народных депутатов, осудившем заключение советско-германского пакта.

Особенно мне запомнилось одно драматическое заседание интеллигенции, которое проходило в середине 1989 года в Таллине. Пожалуй, я не помню большего накала страстей и столь яростных обвинений в адрес Советского Союза как на этом мероприятии. Тогда мы еще официально не признавали существование секретных протоколов к советско-германскому пакту, но все шло к этому. Я искал аргументы, пытаясь найти контакт с аудиторией, но все было напрасно. Только спустя час, за ужином, мои эстонские собеседники несколько смягчились, во всяком случае признали, что персонально ко мне их претензии мало относятся.

Я думаю, что для раскрытия исторической правды и обновления наших исторических представлений те события имели большое значение.

Важным этапом для меня стала конференция в Берлине, тогда Западном, (в здании рейхстага), посвященная 50-летию начала войны, с участием многих представителей западногерманской исторической элиты. На конференции с приветствием к участникам обратился канцлер Г. Коль. Здесь я делал доклад о пакте Молотова–Риббентропа; здесь же я впервые после его отъезда из страны увидел А.М. Некрича, ранее мной упомянутого, известного историка, в прошлом сотрудника нашего института.