Александр Чиненков – Форпост в степи (страница 18)
Девушка смешала карты, сложила их в колоду и вернула напряженно на нее смотрящей Мариуле.
– Про отца мне поведай, Ляля, – облизнув губы, прошептал кузнец. – Ежели не Лариошка, тогда кто он?
– Придет то время, и вы встретитесь, – загадочно ответила цыганка.
– И долго мне ждать его?
– У Господа спроси, он лучше знает.
– А ты? – судорожно глотнув, спросил Архип.
Но ответа на свой вопрос ему услышать не довелось. В дом вбежала казачка Полина, с которой Ляля снимала венец безбрачия, и выпалила:
– Тетка моя Марфа представилась. Матушка сказала, что случилось это в самый раз тогда, когда я у вас венец безбрачия снимала! Знать, она на меня порчу навела. Господи, зачем ей это надо было?
Емельян Пугачев очнулся от крика. Кричал умиравший на соседней кровати тульчанин Лукьян Синицын. В чумной барак парня перенесли уже искалеченным взрывом, а врачи отказывались его оперировать, боясь заразиться «черной хворью».
– Скоро отмается, сердешный, – сочувственно вздохнул Василий Кабанов, пожилой солдат, лежавший слева от Пугачева.
– А мне вот покойные родственники по ночам снятся, – вздохнул раненый Кузьма Федоров, призванный на войну из-под Пскова, из деревеньки Веснушка. – Я их гоню, матерю даже, а они все приходят и приходят. Сядут на край кровати и молчат, собаки их задери.
– Помрешь скоро, – вздохнул Кабанов.
– А вот мне приснилось, – вступил в разговор казак Ерема Портнов. – Возвернулся домой я, в Яицк, вхожу в избу, а там гроб стоит, да такой красивый, мне аж понравился! Подхожу я, значится, к гробу тому да и лег внутрь. И так мне в нем удобно стало и хорошо, аж вылезать из него не хотелось…
– Тоже помрешь, – «успокоил» его Василий Кабанов. – Все мы здесь помрем не от ран турецких, а от чумы треклятой!
– Слышь, не скули там, пес шелудивый! – рыкнул на Кабанова Кузьма Федоров. – Еще про смерть молоть чего будешь, сапогом запущу!
– Где я? – прошептал Пугачев, и спорщики тут же прекратили перебранку.
– Емелька, ты это? – воскликнул Ерема Портнов. – А я вот бо́шку ломаю, ты – не ты? Одежку уланскую где-то раздобыл?
– Где я, братцы? – опять спросил Пугачев, пытаясь приподнять голову и оглядеться.
– В госпитале ты, как и мы все, – ответил Портнов. – Санитар давеча говорил, что подобрали тебя где-то в поле, далеко от войны. Раненого и чумой зараз смореного!
– Раз в память вернулся, знать, выкарабкаешься, – заверил его Матвей Галыгин. – Примета здесь такая верная имеется!
– Сам знаю, что не помру, – вздохнув, прикрыл глаза Пугачев. – Рано мне еще помирать-то.
– А мы, грешным делом, думали: все, – усмехнулся Портнов, – помрет улан безымянный!
– Как же, помрешь тут с вами, – сказал Пугачев и поискал взглядом Портнова. – Орете, как быки на кастрации. Уже успевших помереть из могил зараз подымите.
Удивительное дело – он лежал в госпитале, а не в окопе или в могиле. Гул в ушах обволакивал все густым туманом, за которым что-то происходило, порой доносились голоса соседей по кроватям или слышались шаги санитаров. А ему было все безразлично, ведь болезнь спасала его от смерти на фронте. Мысль о том, чтобы встать, вызвала в теле предчувствие боли.
Вошедший санитар быстро подошел к лежанке Пугачева. Емельян резко, хрипло раскашлялся, грудь его сотрясалась. Тело горело от высокой температуры. Санитар влил ему в рот какое-то лекарство и ушел.
Пугачев вдруг ощутил приближение смерти. Внутри у него все трепетало – легкие, кости, сердце… Конец так конец. Умирать, как оказалось, не так уж и страшно.
Но постепенно внутреннее трепетание затихло, и боль начала проходить…
Болезнь долго не отпускала Пугачева из своих цепких объятий. Соседи в бараке сменились несколько раз: кто-то из них выздоравливал, а кого-то санитары выносили из барака прямиком на кладбище.
Чума еще давала о себе знать в российской армии, но постепенно отступала. Но на смену ей стремилась не менее тяжелая болезнь – азиатская лихорадка.
Пугачев откровенно завидовал выздоравливающим и от всей души сочувствовал умирающим. Душу томила неясная тревога, которая отгоняла сон. Не спавшего уже несколько ночей кряду Пугачева разморило и клонило в этот день ко сну.
Он видел степь. Но она показалась ему унылой и однообразной, как азиатская пустыня. Емельян знал степь хорошо и любил ее. Пугачев любил бескрайние просторы, любил утренние и вечерние степные зори, любил многоцветье и разнотравье, любил запахи трав…
Он дремал и видел хороший сон. В это время кто-то уселся на табурет рядом с кроватью и легонько потряс его за плечо. Пугачев с трудом разлепил веки и увидел довольное лицо походного атамана Грекова.
– Вот, значит, ты где хоронишься, стервец? – улыбнулся доброжелательно атаман. – А мы тебя прямо обыскались все. Среди убитых нет, среди раненых тоже не сыскали. Думать начали, что убег, дезертировал наш храбрый хорунжий Пугачев!
Ни дремать, ни спать Емельян уже не мог: короткое забытье подкрепило его силы, а пришедший его навестить атаман и вовсе разогнал сон.
– Чего пялишься, будто на Христа распятого? – еще шире улыбнулся Греков. – Ей-богу рад, что хворый ты, Емеля, а не дезертир пакостный.
– Как житуха там у вас? – спросил Емельян.
– А что нам будет? – рассмеялся атаман. – Лупим турков в хвост и гриву! Им сейчас не слаще нашего приходится. Болезнь не щадит как наших, так и их. Как косой, косит басурмановы ряды!
Греков замолчал. Лицо его сделалось задумчивым и даже мечтательным, сосредоточенным на какой-то недосказанной, но, очевидно, захватившей его мысли. Атаман машинально теребил торчащие усы. Потом улыбнулся и замурлыкал под нос, как разнежившийся на весеннем солнышке мартовский кот.
– А я слыхал, что ты в бреду государем Петром Третьим себя величал? – вдруг спросил он. – Ты, случаем, не рехнулся зараз от хвори, Емеля?
– Что в бреду не ляпнешь! – уклонился от прямого ответа Пугачев.
Греков облегченно вздохнул и перекрестился:
– Ну, тогда слава Господу. А я черт-те что про тебя подумал. И ты помолись Господу Богу, Емеля, в сорочке, видать, сродился ты: ни рана тяжелая на смерть не обрекла, ни хворь черная!
Атаман доверительно коснулся руки больного:
– А что, ты и впрямь на помершего императора похож. Мне доводилось покойничка еще живым лицезреть! Ну давай не хворай, Емеля, а мне пора ужо.
Проводив Грекова взглядом, Пугачев облегченно вздохнул. Его внимание вдруг привлек всхлип с соседней кровати. На ней лежал ожидавший выписки молодой артиллерист Фома Гусев. Емельян дотянулся до него рукой и участливо окликнул:
– Ты чего, хнычешь, что ль?
Фома сел в постели, он хотел что-то сказать, но губы его затряслись и выдавили непонятные звуки. Пугачев решил – лихорадка! – и тронул было лоб парня, чтобы определить, есть ли жар, но Гусев грубо оттолкнул его руку и с озлоблением, готовым прорваться слезами, закатал штанину и выставил ногу с небольшими бурыми пятнами.
– На-ка вот, подивись.
– Лекарю о том обскажи и еще лечись, – посоветовал Пугачев.
– Говорил уже, – буркнул Фома.
– И что?
– Козел он безрогий, а не лекарь!
Пугачев никогда не видел Фому таким возбужденным и несдержанным. Он с любопытством разглядывал его и слушал его злые, порывистые слова.
– Домой хочу, в отпуск. Не хочу больше торчать в этой вонючей яме! А козел этот лекарь, чтоб пуля ему промеж рог угодила, мне и говорит: «Что ты, что ты, у тебя легкая форма…» Так что должен я, видишь ли, ждать, когда форма, будь она неладна, будет тяжелой? Насрать я на всех хотел…
Пугачеву было противно и одновременно жаль его. Он успокаивал Фому как умел. Но, успокоившись, тот сказал упрямо:
– Пущай делают со мной что захотят, но я здесь, на войне, больше не останусь. И олух я царя небесного, что не утек отсюда еще осенью.
Вечером все население госпитального барака долго пробовало успокоить Гусева. Но Фома не слушал никого. Он был таким, каким его еще никто не видел за время лечения: он ругался, матерился, орал, а на глаза наворачивались слезы.
Тогда Пугачев, побледнев от гнева, скинул с себя одеяло и показал Гусеву ноги в цинговых пятнах.
– Ну что? И мне теперь реветь зараз с тобою?
Фома смотрел на ноги Емельяна. Затем, отвернувшись к стене, накрыл голову подушкой и затих.
А утром его нашли висящим у входа в барак.
– Эх ты, придурь! – вздохнул Пугачев и, словно ничего не произошло, лег снова спать, закрывшись с головой одеялом.
Оренбургский военный губернатор – генерал-поручик Иван Андреевич Рейнсдорп, слушал доклад председателя Следственной комиссии полковника Неронова. К полковнику губернатор относился с прохладцей. Иван Андреевич смотрел на председателя комиссии и силился понять: откуда вдруг в этом изысканно-вежливом и всегда чуть ироничном столичном офицере взялась такая хватка?
– Вот так все и выглядело, – закончил доклад полковник и вложил лист в кожаную папку.
Но губернатора, который ровным счетом ничего не понял, подобное повествование отнюдь не удовлетворило.