Александр Буртынский – Мои знакомые (страница 40)
Вдруг обронил Водяному, не оборачиваясь:
— Придем на место, возьму твой КВ командирским, а ты посидишь в окопе под штабным танком. Присмотришься пока…
И по тому, как он это сказал — загодя, без нажима, как бы спрашивая согласие, чтобы подготовить комвзвода к возможно неприятному для него сюрпризу, стало младшему лейтенанту ясно: майор, при всей своей суровости, человек деликатный, заботливый. А главное — он думал о предстоящем бое, где его место было впереди. Это было его право — нести на плечах свой груз. Такой уж был человек…
— Ясно.
— А уж если со мной что, примешь место…
— Не дай бог.
— Ничего, ничего, не на свадьбу едем. А богу пускай немцы молятся, как вначале. Но теперь ему жарко станет, вместе с его подопечными, ведь не сорок первый.
Сашка, утративший робость после разогретой в обед консервной каши с салом и впервые отважно принятой фронтовой нормы, восторженно перебил комбата:
— Да, да, я вот тоже о чем думаю, — но тут же извинился за бесцеремонность: — Извините, товарищ комбат, но это…
— Сейчас удивляться начнет, — добродушно вставил Завгородний. — Окосел трошки малец.
— Да, да, буду, и товарищ майор меня поймет… Я хотел сказать — это и впрямь удивительно. Такая сила у них была, а вот устояли… Массовый героизм! Это когда каждый, каждый сам себе и солдат и командир, глаз боится, а руки делают, как говорит моя бабка. Потому что они за арийские свои привилегии, а мы — за человеческое достоинство, за жизнь.
— Мы пахали, — засмеялся Новиков.
— Да, мы, — неожиданно огрызнулся тихоня радист, — если не пахали, так будем. Я за себя отвечаю головой — не струшу.
— Ты вот что, Саша, Александр Иваныч… — сказал майор.
— Но меня по отчеству никогда не звали.
— Вот что, Александр Иваныч, когда я про место говорил, это не для того, чтобы вас пугать. Просто надо быть готовым ко всему, отступать дальше некуда. И «не струшу» — это еще не все, надо ему, гаду, хребет сломать, а победу уменьем берут, на спокойную голову.
— Понятно, товарищ майор.
— Всем понятно?
— Нам-то уж давно, — ответил Новиков за себя и Силина.
— Ничего, повторенье не вредит.
Выгружался 7-й танковый корпус на станции Иловля, под бомбежкой. Еремин только и успел — написать короткое письмецо домой. О том, что произошло дальше, вспоминает в своей книге «Танкисты» бывший комбриг И. А. Вовченко.
«После сорокапятикилометрового марша в район станции Котлубань и Самохваловка с ходу вместе с частями 24-й армии атаковали врага, прорвавшегося к Волге севернее Сталинграда… Была поставлена задача соединиться с войсками, защищавшими город. Но подразделения армии еще не успели завершить сосредоточение, поэтому наши танки не имели достаточной артиллерийской поддержки. А воевать надо… По-гвардейски сражались танкисты майора Еремина. Михаилу Васильевичу было двадцать восемь лет… Его любили все — от рядовых до генерала Ротмистрова — за прямоту, искренность, сердечность. Он был одним из тех, кто воевал умением. В бою его батальон всегда чувствовал себя уверенно, каждой операции предшествовала тщательная подготовка. Он никогда не водил свои танки вслепую. Это был талантливый командир, которого ждало большое будущее.
В этот раз Еремину пришлось отступить от своего правила и вести батальон в атаку немедленно, без соответствующей подготовки и даже без поддержки артиллерии…»
Немцы перли широкой полосой по степи, изрезанной оврагами, где их оборона, прикрывавшая наступление колонн, напоминала железную западню. Зарытые в землю танки, пушки, дзоты, скрытые в балках. Тронься с места — земля горит, небо в дыму, застилающем солнце. И ни минуты на разведку боем, чтобы засечь, как бывало, огневые точки, разобраться в механизме обороны, чтобы действовать наверняка…
Об этом-то и просил Еремин комкора, дважды посылая младшего лейтенанта Вадима Водяного с записками в штаб. И всякий раз получал отказ: видно, и впрямь приперла нужда, не давал минуты осмотреться. На первую записку, как рассказывает Водяной, где ползком под пулями, где машиной добиравшийся до штаба, комкор ответил коротко:
— Передайте Еремину — вперед, решительно!
Он вернулся с приказом, и командирский гнев обрушился на него.
— Что ты мне принес — шиш в кармане, гробить зазря технику и людей? Что? Докладывал? Значит, плохо доложил. Давай обратно.
И вручил ему новую записку: «Прошу отложить атаку до ночи». Ночью он мог бы сориентироваться, проведя рекогносцировку, засечь огневые врага. Но и на повторную просьбу Водяному ответили приказом: «Решительно вперед!»
Когда он вернулся на исходные позиции, батальона уже не было на месте, ушел в бой. Первым ринулся командирский танк. «Делай, как я!» Он бил по заметавшимся у дороги танкам в упор, крошил, давил дзоты, определяя ориентиры машинам, а когда все смешалось в дыму и огне, приказал ориентироваться самостоятельно каждому взводу. Немцы лупили со всех сторон. Но танк шел вперед, в западню, на верную гибель, с одной мыслью, бившейся в сердцах экипажа: нанести удар посильней, пробить брешь побольше. И никто не отстал, разве только те, что уже горели дымным пламенем позади.
Но достал враг отчаянную командирскую машину — будто с ходу наткнулась на гранитную стену. Ударом болванки пробило броню. Осколок врезался Завгороднему в голову, комбату — в грудь. Но Силин все же сумел вывести подбитую машину из боя. К ним подбежали майор Гуменюк и капитан Ляшенко, вскоре прибыл и комбриг. Гуменюк, отвинчивая с груди Еремина орден Ленина, кусал до крови губы, черное от копоти лицо его пробороздила слеза.
Вовченко подали планшетку Еремина. В ней на карте были обозначены огневые точки врага, те, что успел засечь в этом пекле. Вот почему он лез напролом, это была разведка боем — ценой жизни…
— Разрешите, товарищ комбриг…
Перед ним, сжав зубы, стоял капитан Ляшенко, заменявший комбата в штабе.
— Давай, капитан.
Теперь он сменил комбата в танке и пошел в бой.
Вечером у села Иловля хоронили их обоих: Еремина и Ляшенко, сгоревшего в танке в том же бою, и с ними еще сорок погибших танкистов. Молча простившись с командиром, дали залп из автоматов. Армия вскоре прорвала оборону немцев, направляя удар в сторону Городища. А письмо комбата, написанное перед боем, долго еще блуждало по полевым перевалкам, пока не достигло Москвы.
«Здравствуй, дорогая Тася и мои любимые птенчики Юрик и Аленочка!
Вот и пришли горячие денечки, каких еще не бывало, настоящее пекло, и мы вступаем в него, сменяя тех, кто ранен или погиб. Но ты за меня не волнуйся, я уверен, что немцев мы разобьем, а сами останемся живы. И ты будь тверда и уверена, что наша с тобой радость откладывается совсем ненадолго — до Победы, до встречи после войны…»
ТОННЕЛИ, ТОННЕЛИ…
В те далекие годы в товарняках, составленных из теплушек, пробираясь с юга на северо-запад, на фронт, вряд ли кто из нас, училищных сержантов, имел понятие о людях, чьими руками были восстановлены попадавшиеся на пути тоннели, взорванные отступавшими немцами, и чего это стоило. И уж мало кто задумывался, какую огромную роль в работающей на пределе сил военной Москве играли подземные коммуникации метро в снабжении городских заводов и фабрик. А ведь оно действовало и продолжало строиться! Пусть малыми силами, но великим трудом. Воюя, страна думала и о завтрашнем дне.
Часть подземных строителей взяла на свои плечи всю тяжесть проходки, другие были посланы на Север, на Кавказ, туда, где требовались их опыт и мастерство.
Об этих людях, их трудовом подвиге и рассказали мне мои новые знакомые — метростроевцы, ветераны трудового фронта, внешне такие разные, непохожие друг на друга. Чесноков Андрей Семенович при своем солидном возрасте — ему за семьдесят — полон жизни, что-то в нем неизбывно молодое, даже за столом он говорит громко, азартно, кажется, что слова мешают сосредоточиться.
— Нет, вы могли бы, скажем, писать, не имея карандаша, или зашить порванную гимнастерку без иголки и ниток? Или вырыть котлован без кирки и лопаты. А вот нам, метростроевцам, во время войны, в самые тяжелые дни и не то приходилось… — И он кивает на своего сослуживца Бориса Ильича Альперовича, некогда командовавшего тоннельным отрядом на Кавказе…
А мне вдруг вспомнился сорок первый. Вместе с детдомом, ехавшим на Восток, я впервые очутился в Москве. Воздушная тревога загнала нас в метро, приютившее сотни москвичей… Ряды топчанов, огромные кипятильники по углам, снующие взад-вперед женщины в темных форменных беретах, взявшие на себя обязанности ангелов-хранителей.
— Мамаша, молочко для ребенка!
— Мальчик, возьми тетрадь! Школа на завтра не отменяется!
Наверху гулко ухало, где-то неподалеку рвались бомбы, а здесь, под землей, шла похожая на обычную жизнь: люди ужинали, читали газеты. Проезжали мимо платформы проходчики в касках, с почерневшими лицами, махали руками удивленно застывшим на станции ребятишкам: «Держитесь, братва, сейчас немцев отобьют, и пойдете на солнышко…»
Борис Ильич помалкивает.
Его сухое лицо с втянутыми щеками таит какую-то постоянную печаль, движения сдержанны, речь тиха, ходит он по комнате осторожно, словно внутри у него спрятан хрупкий сосуд, который он боится расплескать. Совсем недавно проводил он в последний путь жену, тоже старую метростроевку, с которой прожил жизнь.