Александр Бестужев-Марлинский – Кавказские повести (страница 7)
На третий день оказалось, что опасения всех не были напрасны. Уздень, товарищ Аммалата в ловитве, насилу привлекся один до Хунзаха. Кафтан его был изодран когтями звериными – сам он бледен как смерть и в изнеможении от голода и устали. С изумлением, с любопытством обстали его и стар и мал – и вот что рассказывал он, подкрепив себя чашкою молока и куском чурека:
– В тот же день, как вышли отсюда, выследили мы тигра. Мы нашли его спящим между таким каменником и чащею, что Аллах упаси. По жеребью досталось первому стрелять мне… я подкрался и наметил очень ловко – стрельнул – ан, на беду, зверь спал, закрыв морду лапою, и пуля, пробив ее, угодила в шею… Пробужден громом и болью, тигр взревел и в два прыжка прямо ринулся на меня, так, что я не успел выхватить и кинжала, – с размаху он сбил меня с ног, смял задними ногами – и только помню я, что в миг этого промежутка раздался крик и выстрел Аммалата и затем оглушающее, ужасное рыкание. Раздавленный, я потерял память и дыхание и, долго ли я лежал в обмороке, – не ведаю.
Когда открыл я глаза, все было тихо кругом меня… мелкий дождь сеялся из густого тумана – был ли то вечер, было ли то утро? Мое ружье, подернутое ржавчиной, лежало подле; ружье Аммалата, переломленное пополам, невдалеке; там и сям обрызганы были камни кровью – только чьею кровью: тигровой ли, Аммалатовой ли, как дознаться? Выломленные кустарники лежали кругом: верно, зверь выторгнул их упорными прыжками. Я кликал, сколько было голосу, товарища – нет ответа. Посижу-посижу да еще покличу – напрасно! Ни зверя, ни птицы перелетной. Много раз пытался я идти искать по следу Аммалата, или найти его, или умереть на его теле – хоть бы отомстить зверю за смерть удалого! силы нет! Взяло меня горе; я всплакался горько: зачем погибаю и телом и доброю славою! Решился было ждать смертного часа в пустыне – только голод одолел меня. Дай, подумал я, повещу в Хунзахе, что Аммалат пропал без вести, и хоть умру между своими. Вот я и приполз сюда, как раздавленный змей. Братья! голова моя пред вами – судите, как положит Аллах на сердце. Приговорите ли мне жить, буду жить, поминаючи вашу правду; приговорите умереть – и то воля ваша! – умру невинен. Аллах свидетель, я сделал что мог!
Ропот рассыпался по народу, когда выслушали пришельца. Одни правили, другие винили его, хотя и все жалели.
– Всякий себя охраняет, – говорили некоторые из обвинителей. – Кто порука, что он не бежал с поля? На нем нет раны, нет и свидетельства… а что он выдал товарища, это почти без сомнения!
– Не только выдал, может, и нарочно предал, – толковали другие, – они неладно между собою говаривали!
Ханские нукеры пошли еще далее; они подозревали, что уздень убил Аммалата из ревности, – он слишком умильно поглядывал на дочь ханскую, а ханская дочь не ему чету нашла в Аммалате.
Султан-Ахмет-хан, сведав, для чего собрался народ на улице, прискакал и сам на сходку.
– Трус, – сказал он вместе с гневом и огорчением узденю, – ты пустил позор на имя аварское… теперь может всякий татарин укорить нас, что мы зверям скормили гостя, не умея защитить его! По крайней мере мы сумеем за него отомстить: ты клялся на Коране по старине аварской не покидать в беде товарища и, если он падет, не ворочаться домой без шкуры зверя… ты изменил клятве… но мы не переступим завета – гибни! Даю три дни сроку душе твоей – но потом, если Аммалат не найдется, – тебя сбросят с утеса! Вы головами отвечаете мне за его голову, – примолвил он, обращаясь к своим нукерам, надвинул шапку на брови и поворотил к дому коня своего.
Тридцать гонцов помчались из Хунзаха во все стороны проведывать хоть об остатках буйнакского бека. У горцев священною обязанностью считается с честью похоронить своего родственника или товарища – и они часто, как омировские герои, кидаются в пыл битвы, чтобы выхватить из рук русских убитого собрата, и порой десятками падают на тело, которого не хотят выдать.
Несчастного узденя повлекли на конюшню ханскую – место, заменяющее обыкновенно тюрьму. Народ, рассуждая о происшедшем, угрюм, но безропотен разошелся по домам, ибо приговор ханский был согласен с правдою их обычаев.
Печальная весть скоро проникла до Селтанеты; и, как ни желали смягчить ее, – она жестоко поразила девушку, столь много любящую. Со всем тем она против ожидания казалась спокойною: не плакала, не жаловалась; но зато и не улыбалась более, не молвила ни слова. Ей говорила мать – она не слышала. Искры из трубки отца прожигали ее платье – она не замечала. Холодный ветер веял на грудь ее – она не чувствовала. Все ее чувства сжались в сердце на муку его – но это сердце глубоко лежало от взоров – и ничего не отражалось на гордом лице ее. Ханская дочь боролась с шестнадцатилетнею Селтанетою – можно было предсказать, кто падет прежде.
Но эта скрытая тоска удушала Салтанету… ей хотелось убежать от людских глаз и на свободе выплакать горе.
«Боже мой, – думала она, – зачем, потеряв друга, не имею права плакать о нем! Все так и смотрят не меня, чтобы посмеяться после… так и стерегут каждую слезку, чтобы поймать ее на злословный язык свой. Чужое горе им потеха».
– Секине! – молвила она своей прислужнице, – пойдем гулять по берегу Узени!
На треть агача[17] расстояния от Хунзаха к западу есть развалины старинного христианского монастыря, уединенного памятника забытой веры туземцев. Рука времени, будто из благоговения, не коснулась самой церкви, и даже изуверство пощадило святыню предков. Она стояла цела между разрушенных келий и павшей ограды. Глава ее с остроконечною каменною кровлею уже почернела от дыхания веков; плющ заплел сеткою узкие окна, и в трещинах стен росли деревья. Внутри мягкий мох разостлал ковер свой – ив зной влажная свежесть дышала там, питаемая горным ключом, который, промыв стену, прислоненную к утесу, падал через каменный алтарь и распрядался в серебристые, вечнозвучные струны чистой воды – и потом, сочась в спаи плитного пола, вился ниже и ниже. Одинокий луч солнца, закравшись сквозь окно, мелькал и переливался сквозь зыбкую зелень по угрюмой стене, как резвый младенец на коленях столетнего деда. Туда-то направила Селтанета свою прогулку; там-то отдохнула она от взоров и вопросов, тяготивших ее. Все было так мирно, так прелестно, так счастливо около нее – и все это тем более множило печаль – первую печаль ее. Переливный свет на стене, лепетание ласточек и журчанье ключа растопило в слезы свинец, лежавший у нее на сердце, и горесть ее разлилась жалобами. Секине убежала нарвать груш, растущих в изобилии около церкви, и Селтанета тем беззаветнее предалась природе, требующей облегчения.
И вдруг, подняв голову, она вскрикнула от испуга… перед нею стоял стройный аварец, забрызганный грязью и кровью. Кожа тигра падала наземь с плеч его…
Ужели твое сердце, твои глаза, Селтанета, не узнали своего любимца? Нет, с другого взора она узнала Аммалата – и, забыв все на свете, кинулась на шею, обвила ее руками своими и долго, долго вглядывалась в истомленное, но всегда милое лицо – и наконец огонь уверения, огонь восторга заблистал сквозь не обсохшие еще слезы печали. Мог ли тогда удержать пылкий Аммалат радость свою? Он прильнул, как пчела, к розовым губкам Селтанеты. Он довольно слышал за минуту для своего счастия – теперь он был наверху блаженства. Еще ни слова не вымолвили любовники о любви своей – но они уже поняли друг друга…
– И ты, ангел, любишь меня? – произнес наконец Аммалат, когда Селтанета, застыдясь поцелуя, уклонилась из его объятий. – Ты меня любишь?
– Сохрани Алла, – отвечала невинная девушка, опустя ресницы, но не очи, – любить! Это страшное слово. С год тому назад, проходя по улице, я увидела, как побивали каменьями девушку, – с ужасом убежала я домой… но нигде не могла спрятаться… кровавая грешница везде стояла передо мною, и стон ее еще до сих пор отзывается в ушах моих. Когда я спросила, за что так бесчеловечно казнили эту несчастную, мне отвечали: она любила одного юношу!
– Нет, милая, не за то, что она любила, а за то, что любила не одного, за то, что изменила, быть может, обоим, ее убили!
– Что значит «изменила», Аммалат? Я не понимаю этого!
– О, дай Бог, чтоб ты никогда не испытала, никогда не выучилась изменять… чтобы ты никогда не забыла меня для другого!
– Ах, Аммалат, в эти четыре дня я узнала, как тяжела для меня с тобой разлука! Бывало, долго не вижу братьев, Ну нала и Сурхая, – и рада с ними свидеться – но без них не тоскую – без тебя же на свете жить не хочется!
– для тебя я готов умереть, звезда моя утренняя, за тебя положу свою душу, не только жизнь, милая!
Шелест шагов прервал речи любящихся… то была прислужница Селтанеты. Втроем они поспешили обрадовать хана, и хан был рад, был утешен непритворно. Аммалат в коротких словах рассказал, как было с ним дело.
– Чуть завидел я павшего товарища впереди меня – я встретил зверя на лету пулею – она разбила ему челюсть. Чудовище с ужасным ревом кинулось кружиться, прыгать, метаться – несколько раз порывалось ко мне и снова, развлекаемо болью, бросалось в сторону… В это-то время, ударив его прикладом по черепу, изломал я ружье. Я долго гнался за ним, когда он пошел на уход, – то на виду, то по кровавому следу; между тем день вечерел, и когда я вонзил кинжал в горло павшего тигра, темная ночь падала на землю. Волей и неволею принужден я был ночевать, имея палатами утесы, а собеседниками волков и чакалов. Утро было дождливо и туманно – облака, задевая меня за голову, выжимали, как губки, на мне свою воду… В десяти шагах перед носом ничего нельзя было видеть… Не видя солнца, не зная места, напрасно бродил я вокруг до около… дорога убегала меня – усталость и голод томили. Застреленная из пистолета куропатка подкрепила на время силы – но все-таки не мог я найти выхода из этого каменного гроба. Только шум вод, ниспадающих с крутин, только шум крыльев пролетающих в туче орлов слышались мне вечером, а ночью дерзкие чакалы в трех шагах от меня заводили свою плачевную песню. Сегодняшним утром красно встало солнце, и сам я встал бодрее, направил бег к востоку – и скоро послышал крик и выстрелы… это были твои посланцы. Утомлен жаром, зашел я напиться чистой ключевой воды в старую мечеть и там нашел Селтанету. Благодарность тебе, – слава Богу!