Александр Беляев – Искатель, 1961 №1 (страница 21)
— Защитник нашелся… Интеллигентский слюнтяй…
Мы стыдились посмотреть друг другу в глаза: каждому хотелось загладить вину перед Брюкнером, но никто не знал, как это сделать.
Немец понял наше состояние и, чтобы облегчить его, посоветовал Хагену, стоявшему рядом, поправить ноги Самарцева, потом взялся за передние ручки носилок и сказал:
— Это есть время дальше идти.
Голландец поднял носилки, и все мы двинулись дальше, прочь от печального звона. В густеющих сумерках он звучал еще более уныло и тревожно. (Только после войны узнал я, что в тот день в Германии был объявлен траур в связи с гибелью немецкой армии под Сталинградом, и все колокола звонили, как на похоронах.)
Совсем стемнело, когда мы наткнулись на лесную сторожку. Едва различимая в окружении черных сосен, она казалась одновременно укромным уголком и ловушкой. В маленькой избушке расположились прямо на полу, прислонившись спинами к промерзшим бревенчатым стенам. Тут было так темно, что мы не видели друг друга, и только по голосам можно было определить, кто где устроился. Умолкнув, мы оказались наедине с темнотой и холодом. В черной тишине раздалось вдруг лязганье зубами. Оно прерывалось несколько раз: видимо, замерзающий пытался стиснуть зубы. Это не удавалось, и они снова выбивали четкую дробь.
— Замерзаю, — едва слышно проговорил Бийе.
— Он действительно замерзает, — как-то странно, будто зевая, подтвердил Валлон и добавил таким тоном, точно сделал открытие: — А ведь тут в самом деле холодно.
— Нужно бы развести огонь, — сказал Хаген.
— Огонь, пожалуйста, огонь! — попросил Бийе.
— Это опасно, — возразил Георгий.
— А все-таки давайте разведем огонь, — просительно сказал Валлон. — С огнем опасно, а без огня мы все замерзнем к утру.
— Нельзя огонь: почуют дым, отыщут по свету…
— Зажечь огонь…
— Не зажигать…
Выкрики сыпались на русском, немецком, французском языках. Лишь Крофт молчал.
Эта жалкая разноголосица вызвала у меня горечь и досаду. Беглецы подняли такой гвалт по поводу простого вопроса — развести огонь или не разводить. Сколько же, думал я, потребуется разговоров, споров, криков, чтобы решить более серьезные вопросы! Мое уныние возросло, когда сторожка утихла. Сторонников огня было явно больше, чем противников. Однако никто не тронулся с места, чтобы принести дрова и развести огонь. Победило, как часто бывает, бездействие.
Когда в холодной тишине вновь раздалось мелкое постукивание зубами, Устругов, плечо которого я чувствовал, завозился, стараясь подняться.
— Ты куда?
— Дрова принести. Тут почти все за огонь, а чтобы развести его, никто двинуться с места не хочет.
— Но сам-то ты против огня. Чего же ты чужое дело на себя берешь?
— Мало ли что сам…
В разных углах сторожки завозились, поднимаясь, люди.
— Я тоже пойду…
— И я… И я… И я…
— Никого не надо, — с сердцем сказал Георгий. Он пошарил рукой, нащупывая дверь, открыл ее ударом ноги и вышел, впустив в сторожку невидимое, но ощутимое облако еще более холодного воздуха.
— Ты знаешь, Костя, — зашептал Самарцев, горячо дыша мне в ухо. — Георгий-то лучше и умнее, чем кажется.
Похвала была неожиданна и необъяснима, особенно после того, как Устругов вопреки собственному убеждению решил выполнить желание других.
— Я знал, что он медлителен и неуклюж, — также шепотом ответил я, — но такое безволие вижу впервые. Не могу понять, чему тут радоваться?
Самарцев стиснул мою руку, будто пытался этим пожатием передать что-то такое, чего я не мог понять.
— Понимаешь, — шептал он, — понимаешь, не велика доблесть для сильного навязать свою волю беспомощным людям. Этим кичатся очень многие… Нужно уметь подчинить свое желание желанию других, если оно разделяется многими, если оно для многих важно… Егор наш любит людей, они скоро поймут это и оценят…
Дров, принесенных Уструговым, оказалось достаточно, чтобы накалить чугунную печку до того, что она стала светиться в темноте. Сгрудившись вокруг нее, мы быстро договорились, что делать дальше. Решили бежать в Голландию.
— Голландцы примут нас, — говорил Хаген, протягивая руки к светящемуся зеву печи, — накормят, помогут переодеться, спрячут, если потребуется.
Его внимательно и обрадованно слушали.
Валлон советовал бежать в Бельгию, в Арденны. Это не равнинная Голландия, открытая взору немцев. В Арденнах леса, горы, овраги. Деревушки там разбросаны по таким глухим местам, что до них добраться-то без провожатых нельзя. А народ там гостеприимный, чужакам не выдаст и в обиду не даст.
Голландец возражать не стал: в Арденны так в Арденны. Но бежать все же лучше через Голландию: ближе всего. У нас была, конечно, мечта, даже не мечта, а дума, глубокая и постоянная, — пробраться домой, в родные места. Но теперь она казалась совершенно неосуществимой: куда побежишь с безногим Самарцевым на руках?
Ранним утром мы покинули сторожку. Вытянувшись цепочкой, шли торопливо и настороженно. Когда лес впереди редел, задерживались, посылали кого-нибудь узнать, что там. Деревни и хутора, расположенные обычно на опушках, обходили стороной, поляны пересекали в узких местах.
Большие неприятности доставляли нам дороги. По ним то с грохотом и звоном катились грузовики, то, шурша шинами, проносились легковые машины. Мы бросались в снег и обеспокоенно следили за ними сквозь замерзшие черные кусты. Улучив момент, когда дорога очищалась, бегом пересекали ее и скатывались с насыпи по другую сторону. Проваливаясь в снег и падая, поспешно вскакивали и бежали дальше, снова проваливаясь и падая. Стиснув зубы, обливаясь потом, мы уходили подальше от дороги, где снова слышалось гудение машин.
Мы шли и шли…
Густая тьма, свалившаяся на лес, укрыла нас, но сделала слепыми. Идти наугад было опасно: мы могли повернуть назад или напороться на полицейскую засаду. Приходилось ночевать в лесу. Среди плотных елей нашли подходящее место, наломали веток, чтобы было теплее, и расположились, прижавшись друг к другу. Утомленные и удрученные, мы даже не шептались, а лишь вслушивались в тишину лесной ночи. Над нами тихо поскрипывали деревья, слышался невнятный, но постоянный гул да легкий хруст под осторожными ногами лесных обитателей. Плохо одетые и голодные, мы не могли долго хранить тепло, и сон — этот предательский союзник холодной смерти стал наваливаться на сидевших, увлекая в небытие.
— Заснут — никогда не проснутся, — шепнул я Устругову, который тоже начинал дремать. Он чаще и дольше всех нес раненого и, конечно, устал.
Георгий встрепенулся, переспросив испуганно и недоверчиво:
— Совсем спать нельзя? Даже вздремнуть немного?
— Спать совсем нельзя. Сон — это верная смерть…
С минуту он сидел тихо, то ли вдумывался в мои слова, то ли всматривался в ночь. Потом, вздрогнув всем телом, тронул меня за плечо.
— Так чего ж ты? Поднимать всех надо.
И тут же начал толкать соседей.
— Спать нельзя!.. Спать никак нельзя!..
Те старались держать головы прямо, а глаза открытыми. Но усталость и холод брали свое, глаза снова закрывались, головы падали на грудь. И мы снова трясли людей. К полуночи, однако, встряхивания и уговоры перестали действовать. Поднявшись сами и подняв Федунова, Стажевского, Прохазку, мы подхватывали сонных под мышки, ставили на ноги и приказывали топтаться.
— Спать нельзя! Сон — это погибель…
Заставляли собирать сучья для костра, разводить который не намеревались: огонь мог выдать нас. Бросив охапку валежника в кучу, выросшую рядом, Крофт, долго не желавший подниматься, снова пристроился под елями. Едва свернувшись, он заснул. Я разбудил его и вновь насильно поставил на ноги. Крофт вырывался из моих рук, ругался, кричал, что никто не имеет права заставлять «офицера его величества короля Великобритании» делать то, что он не хочет.
Все же он топтался, постепенно согреваясь. Некоторое время спустя, согревшись и утомившись, Крофт снова пристраивался под елями. И я снова поднимал его, как и других, упрашивал топтаться, ругал и даже дал несколько раз пинка, когда уговоры и ругань перестали действовать.
Одно и то же событие по-разному раскрывает характеры людей. И поведение наших спутников в ту тяжелую ночь было очень различным. Утомленный, но сильный и настойчивый Устругов почти автоматически тряс и поднимал замерзающих людей, ставил на ноги и заставлял топтаться. Стажевский уговаривал, убеждал, легонько подталкивал, словно боялся растратить собственные силы. Федунов выбирал только «своих», считая излишним возиться с «чужими».
Перед утром Прохазка шепнул мне, что Федунов подозрительно возится с немцем, который топтался здесь и вдруг оказался на снегу по другую сторону кучи хвороста. Я побежал туда, поймал за воротник фуфайки Федунова, склонившегося над Брюкнером, и резко рванул вверх:
— Ты что с ним делаешь?
— Ничего, — растерянно и виновато ответил тот. — Совсем ничего. Он упал и…
— И ты воспользовался этим?
— Ничем я не воспользовался, — отрезал Павел. — Очень мне нужно воспользоваться!
— Так чего же ты делаешь с ним?
— А я виноват, что он не поднимается? — ответил Федунов. — Я с ним и по-хорошему и кричал на него, а он все равно не поднимается. Не оставлять же на снегу! Он так через полчаса богу душу отдаст.
Сказано это было резко, как говорят только сильно обозленные люди. И я готов был обругать его за это, но вдруг в какую-то долю секунды меня осенила догадка: да ведь он грубит, чтобы скрыть смущение! Я обнял его за плечи и притиснул к себе.