Александр Башкуев – Байки старого шамана (страница 43)
Андреева принято ругать за те репрессии, которые при нем пришли на дорогу гораздо раньше, чем они прошли по стране, но и этому есть свое объяснение. Как я говорил, создал наш наркомат Феликс Эдмундович, у которого в подчинении была и Чека, и поэтому сотрудники у нас свободно перетекали между этими двумя ведомствами. В двадцатые годы так уж пошло, что тех сотрудников ВЧК, которые не устраивали руководство, «ссылали» к нам в наркомат, который за годы правления Рудзутака превратился в нечто вроде отстойника. То есть всех чекистов, кто, по их мнению, был к работе не гож, ссылали в железнодорожники. И, наоборот, тех путейцев, кто чекистам по их работе глянулся, забирали в другой наркомат. В итоге внутри нашего ведомства подобрался такой контингент, что хоть святых выноси. Я и сам по молодости просил, чтоб меня приняли в родственный тогда наркомат, пока была возможность туда попасть (с моими сватьями), ибо по тем годам считалось, что к нам идут одни неудачники. Но мне отвечали, что я очень хороший хозяйственник, поэтому должен получить путейское образование и мне лучше работать на этой стезе, ибо скоро у нас откроется много вакансий, а работать на дороге тоже кому-то надо. И я смирился.
И вот стоило мне защитить диплом и получить распределение в депо в Иркутск, как во главе наркомата появился товарищ Андреев, который и начал первую чистку. Именно за счет этой чистки я, вчерашний студент, сразу получил назначение на пост руководителя Иркутского депо, и тогда же случилось мое самое главное испытание.
В том году в стране был большой голод. Лето 1931-го случилось засушливое, и хлеб на полях весь сгорел на Украине, на Дону, на Кубани, в Казахстане и даже в Западной Сибири. Беда была не только у нас, но и в соседних Польше, Румынии и Болгарии, но это неважно. У нас в Восточной Сибири хлеб уродился, поэтому все было не так печально, однако и нам пришлось затянуть пояса. Нормы продуктов той зимой были урезаны, большая часть всего раздавалась по карточкам. А у меня как раз в том феврале родился сын Юрочка, и я стал работать в две смены, чтобы хоть как-то содержать жену и ребенка.
Это только так говорилось — в две смены, а на деле я работал тогда в подвижном составе в должности машиниста, а кочегара у нас не было, и мы кидали уголь с моим помощником Володей по очереди, и за это ставку машиниста делили между нами, а с ними и кочегарские карточки. Их было немного, но для грудного ребенка и это был хлеб.
А ближе к весне в области начался мятеж. Кто принял это решение, я уж не знаю, но, когда все амбары были выметены, кто-то умный придумал пустить на помол семенное зерно. Потом, уже после событий, нам сказали, что это был троцкистский заговор, и такое указание появилось нарочно, чтобы возбудить страсти. За это много народу в иркутском обкоме после было расстреляно, и, насколько я знаю, многих постреляли за дело. Но кажется мне, что все-таки это никакой был не заговор, а просто очередные кухарки пожелали управлять государством, вот и вышло все как оно вышло. А уже потом, когда кровь пролилась да дело вышло на общесоюзный уровень, сумели стрелочников попейсатей найти. На них тогда много что сваливали, благо, было за что. А раз пейсатые, значит, троцкисты, и делу конец. Я так думаю.
Надо сказать, что в наших краях вся жизнь вокруг железной дороги наладилась. По железной дороге приезжали товары и войска, также по ним вывозили в те годы хлеб в голодающие районы. А весь базар получился из-за того, что мужики не хотели семенное зерно на помол отдавать, затем разговоры пошли, что весь хлеб из Сибири вывозят, чтобы комиссаров кормить, а комиссары по местным понятиям были как раз сами знаете кто, и мятежники объявили, что все, кто работает на железной дороге, — за комиссаров, против крестьян и даже, возможно, «обрезанные». И обещали они нас, железнодорожников, убивать за то, что возим хлеб из Сибири, а вокруг голод, за то, что служим «христопродавцам» и прочее.
А железная дорога — дело простое: есть колея, а на ней паровоз вагоны везет. Положили на рельсы бревно, и паровозу уже не проехать. Положили сзади второе бревно — и вот уже нельзя сдать задним ходом. Поднимаются тогда бандиты на паровоз, вытаскивают всех дорожников и прямо у насыпи расстреливают. И вся любовь.
В первый раз такое вот началось. Когда шла Гражданская, все рассказывали, что дорожников не трогали ни те, ни эти. Всем надо было ехать. Захватывают красные станцию, вызывают всех машинистов, телеграфистов, путейцев и выясняют, кто служил белым. Всех, кто служил — на лавку, и десять-пятнадцать плетей, но били не сильно, чтобы не убить насмерть. А потом всех на работы — служить красным. Через неделю приходят белые и точно так же всех собирают, выявляют тех, кто был с красными, и тоже всем по десять плетей и работать. Всем нужно было ехать в те дни.
А в 1932 году мужикам ехать было не надо. Они хотели, чтобы по дороге на запад не ездили, не гнали эшелоны с зерном. На дороге в Китай подобного не было, так как оттуда всегда нужно было к нам чай и рис завозить. А вот на иркутской дороге постоянно убивали поездные бригады. При этом просто постреляют наших — и все. Пассажирские поезда при этом не грабили, охотились только лишь на товарные.
Вот и смотрите, на паровозе вас двое-трое, все люди семейные, всем жить охота, а вас — стреляют, причем всех без разбора. И народ начал увольняться в те дни. А я как раз тогда был секретарем Иркутского депо, и мы обращались за помощью наверх. Однако все думали, что вот-вот рассосется, забудется, и поэтому убийства паровозных бригад скрывали до времени.
Видите ли, целью кулаков были не грабежи и не диверсии на железной дороге, целью было планомерное уничтожение коммунистов, причем не абы каких, а именно людей реально партийных, с убеждениями, а не тех, кого в свое время понабрали по родству, да по знакомству, да по случаю. При этом случаи нападений на поезда нарочно замалчивались, а ежели мы, железнодорожники, возмущались, то нам говорили, «что мы делаем из мухи слона» и «хотим обратить на себя внимание», «получить какие-то выгоды» и так далее. То есть по полной программе все переваливалось с больной головы на здоровую. Вплоть до того, что бандюки вдоль дороги были все в курсе, что за нападение на село и отстрел, или повешение председателя колхоза из коммунистов или комсомольского вожака скорее всего пришлют отряды милиции, а за отстрел большевика из поездной бригады — никого не пришлют, потому что где-то наверху, в Москве, это выглядит выгодно. (Помните, в 1928 году было такое у нас «шахтинское дело», и тот же Вышинский обвинял «врагов народа» за песок в смазке и железную стружку в сливочном масле, а ведь там дыма не было без огня. То, что творилось на Сибирской дороге в отношении местной организации большевиков, это было вообще нечто. Причем, с ведома и попустительства тех же троцкистов с зиновьевцами.)
Не надо думать, что нападали на любой поезд. В этом случае дорогу точно окружили бы солдатами, и самой проблемы не было бы. Однако ежели где-то два раза в месяц всю поездную бригаду отстреливают или на суку вешают, то народ из депо разбегается. Короче, очень быстро в поездных бригадах остались одни комсомольцы да коммунисты. И вот как-то летом уже, в июне, на Байкале как раз лед стал сходить, нам положили поперек колеи бревно, а патроны в револьверах у нас с Володькой, напарником моим, быстро закончились. Взяли нас, связали нам руки за спину, спустили под насыпь, поставили на колени, и сзади затворы щелкнули. Я помню, как увидел внизу Байкал, лед на нем уже пошел трещинами, тепло в тот день было и солнечно.
Я закрыл глаза, чтобы было не страшно, и молиться стал для себя, виниться за то, что от веры отцов в комсомол ушел — сподличал. А в ту минуту кто-то мимо пошел, остановился вверху и изумленным так голосом:
— Да вы что, дураки?! Еремееву дочу вдовой что ли делаете? А че вам Еремей потом сделает? — и пошел себе дальше.
Всю жизнь не могу забыть я этот момент. Сперва не понял я, что случилось, а потом слышал: народ заклацал затворами, стал советоваться и поздно голову вверх поднял, не разглядел против света того мужика снизу вверх из-под насыпи. А он стоял там, наверху, и был вокруг головы его нимб, как у святого, и показался он мне похож на деда моего Софрона покойного.
Когда мы вернулись домой, я первым делом в Церкву побежал, там сказал, что от убеждений я не отступлюсь, пусть и дальше знают меня коммунистом, но прошу позволения снова ходить на Службу и быть допущенным к Святому Причастию. И меня назад приняли. Потому что, выслушав мой рассказ, наш батюшка сказал мне, что раз я в смертный час не за себя у Бога просил, а прощения у Господа за то, что отрекся от веры ради дружбы с товарищами, то ответил Господь на искреннюю молитву. Ведь места, где меня поймали, были далеко и от Алари, где командовал Еремей, и от Бохана, где родилась моя Дашенька. Так мог ли среди бандюков найтись человек, который меня опознал? А иной раз я думаю, что это и впрямь за мною пришел кто-то из моих предков, а если я лучше всех деда Софрона знал и запомнил, то вот и было мне видение именно в его облике.
В общем, в Церкви меня назад приняли, позволили и своим быть, и большевиком числиться. Но с того самого раза появился на паровозе у нас пулемет, ибо предки предками, а ну в другой раз они не успеют?! Так что с пулеметом надежнее. А в другой раз поймали меня из-за того, что от мятежа повез я Дашеньку с Юрочкой из Иркутска в Мысовку к родственникам, а места на паровозе немного, и пришлось нам пулемет выкинуть: это был путь на восток, это направление считалось покойным.