Александр Атрошенко – Попроси меня. Т. IV (страница 5)
Постепенно туманился образ Петра даже в глазах близких ему людей и дел. «Безчинность» поведения царя, столь непохожий на своих предшественников ни личным поведением, ни занятиями, ни отношениями к церкви, вековечным обычаям, к родне, эксцентричные формами его забав и гнева – все это поражало москвичей и вырывало целую пропасть между властелином и подчиненными. Москвичи не узнавали в Петре ни благоверного царя, ни русского человека, ни православного первенца русской церкви.
Ощущение чего-то чуждого в царе вызывало естественную потребность объяснить, почему русский царь стал больше похож на немецкого мастера, чем на великого государя, скорее выглядел «лютором» и «последователем католического костела», чем православным христианином. Объяснение этой загадки было найдено в двух распространившихся легендах. Оппозиционеры с более реальными воззрениями приняли легенду о том, Пётр – ненастоящий сын царя Алексея, а подмененный немчин; люди с мистической настроенностью объясняли странности Петра тем, что он – новоявленный антихрист24. Были и такие, которые преломляли свои удивленные взоры сквозь призму обеих легенд. Эти настроения, особенно мистической направленности, были настолько сильны в народе, настолько логично все объясняли, что даже «инквизитор», на обязанности которого было вылавливать «противные слова», вразумлять и доносить – и тот засомневался, слыша подобные речи. – «Нет, то не антихрист, – успокаивал он собеседника для очистки совести, – разве предтеча»25. В народе ходили мнения, как «антихрист» сам стал патриархом: «Принял титул патриаршеский», назвавшись отцом отечества. «Восхитил первенство Иисуса Христа», назвавшись первым, ибо, замечает составитель рукописи «Цветника», еще в Апокалипсисе сказано: «Аз есмь альфа и омега, первый и последний», «у Бога восемь лет украл»26, обличали Петра за реформу календаря.
Мистические настроения были только обратной стороной того непосильного нравственного и материального гнета, который наложила на русское общество тяжелая рука железного Петра. Люди, для которых эта жизнь превратилась в бесконечную «удоль» печалей и огорчений, не могущие жить, подобно Петру, мыслью о будущем благе государству, естественно, ожидали себе успокоение только в потустороннем мире, и чем сильнее был гнет жизни, тем большим было желание уйти в мир грез и видений, тем истеричнее были выходки против «гордого князя мира сего» со всеми исходившими от него тягостями и оскорблениями.
Эти апокалиптические переживания не носили чисто созерцательного характера, но перемешивались с впечатлениями тяжелой действительности. Называют ли царя антихристом, тут же говорят и об антихристовых шутах-грабителях и разорителях, которые, во исполнение пророчества и «страну поедают». Указывая на небывалую раньше «безчинность» поведения царя-антихриста, еще прибавляют: «ныне по городам везде заставы, и нашего православного христианина в городе в русском платье не пропускает и бьют, и случают, и штраф берут»27. В самом иноземном титуле, поднесенном Петру Сенатом от имени народа, этот народ видит созвучие со словом, характеризующим тяжесть петровских повинностей: один поп на ектениях называл императора «имперетёром». «Прямой императёр – пояснял он частным образом, – немало он людей перетёр»28.
Непрерывная война Петра и требования от всех той или иной службы для этих войн, сопряженные с ними бедствия и лишения вызывали громкий ропот, гулко отражавшийся в Преображенском застенке.
При непосильной тяжести всякого рода служб и повинностей, взваленных Петром на подданных во имя незримого блага будущего, многие почувствовали нравственную тяжесть бесправия, отсутствие всякого уважения, если не к личности, то даже к тому, что привыкла уважать эта личность, в чем видел москвич издревле идеальную, если не практическую гарантию своих прав на призрак свободного обывательства. Правда, у москвичей и раньше не было устойчивой правовой почвы, но зато само бесправие было обличено в привычные, традиционные формы, и эти формы являлись своеобразной гарантией, ограждавшей личность (кривосудие, произвол воевод, укрощаемые поклонами и посулами и т. п.); теперь форма права и бесправия стали удивительно подвижны, законы и указы, учреждения и должности создавались в таком изобилии, противореча друг другу, что приспособиться к ним, привыкшему к устойчивой старине-пошлине, москвичу было невозможно. Более того, в старину все злоупотребления москвич приписывал неверным слугам царя; зато в последнем он видел, хотя и далекую, но все же прочную свою «надежду», от которой можно было, при желании, добиться правды и защиты: вот только трудно приблизиться к ней практически. Но в мечтах можно было успокоить себя мыслью, что правда с земли не ушла. В лице Петра эта последняя «надежда – православный царь» умирала в душе москвича, так как теперь самые большие тяжести и самые чувствительные оскорбления исходили, на глазах у всех, от этого центра старых надежд и мечтаний: произошло то, что, рано или поздно, должно было произойти – не довольный отставанием, центр, в догонке западного уровня, теперь откровенно демонстрировал всем свое настоящее всегда пребывающее естество холодного расчета и отношения к человеку.
В многочисленных легендах о Петре, ходивших по русской земле, и в своей сути носившие агитационно-протестующий характер против его деятельности, степенный москвич почерпал не только для своих «скаредных бредней» и «неистовых слов», но толчки и к «продерзостным» делам против Петра, который был обменный немец, льстивый антихрист, все, что угодно, но только ненастоящий царь: значит против него все позволено. И многие втихомолку «посягали», но в большинстве случаев с «негодными средствами». Вынимали «след» из-под ног государя, чтоб превратить вынутую землю в кровь: «сколь де скоро на государев след ту кровавую землю выльем, столь де скоро он живота своего гонзнет», думала одна москвичка. Другие пытались достать волос государев, чтоб сделать его милостивым; третьи с тайной радостью рассуждали об его болезни и учитывали возможность скорой смерти; один фанатик, по свидетельству Я. Штелина, даже проник в кабинет Петра с «превеликим ножом» с целью зарезать Петра «за обиды своей братии и нашей веры».
Пусть все это были трусливые желания и жалкие «покушения с негодными средствами», но все они являлись симптомом оппозиционной ненависти, которая оказалась не только на улице, но и в самой царской семье. Центром и знаменем этого брожения стал царевич Алексей Петрович, вокруг которого стихийно стягивались недовольные, возлагая на него свои надежды на возвращение прежних времен.
Царевич Алексей до 8 лет находился под надзором своей матери Евдокии Лопухиной, которая сразу же разошлась с Петром в его западнических выступлениях. Семейные столкновения окончились заточением царицы в суздальский Покровский девичий монастырь и определение Алексея на попечение тетки Натальи Алексеевны, после чего Пётр виделся с сыном крайне редко. С 6 лет царевича стал учить грамоте князь Н.К. Вяземский, но круг чтения был почти целиком церковный. Это не устроило Петра, и он сдал его на руки саксонскому генералу Карловичу, а затем последовательно двум иностранцам, юристу, историку и знатоку латыни М. Нойгебауэру и барону Гнойссену. Программа, составленная новым учителем, бароном Генрихом фон Гюйссеном, была хорошо продумана и включала следующее: изучение «истории и географии, яко истинных основ политики, главным образом по соч. Пуффендорфа, геометрии и арифметики, слога, чистописания и военных экзерциций»29. Завершалось образование изучением предметов «1) о всех политических делах в свете; 2) об истинной пользе государств, об интересе всех государей Европе, в особенности пограничных, о всех военных искусствах»30 и т. д. Сохранилось свидетельство современников, что Алексей был хорошим учеником и в свои пятнадцать лет он был лучше подготовлен для государственной деятельности, чем его отец в том же возрасте. Особенно царевичу давались гуманитарные науки. Он любил музыку, книги, церковное богослужение, сносно владел немецким и польским языками.
Между тем, находясь в Москве, Алексей все теснее сближался с Нарышкиными, Вяземским и многими священниками, среди которых ближе всех был его духовник – протопоп Верхоспасского собора Яков Игнатьев. Игнатьев поддерживал в Алексее память о его несчастной матери, осуждал беззаконие, допущенное по отношению к ней, и часто называл царевича «надеждой Российской».
В начале 1707 г. Игнатьев устроил Алексею свидание с матерью, отвез его в Суздаль, о чем тут же доложили Петру, находившемуся в Польше. Пётр немедленно вызвал сына к себе, но не ругал, а, напротив, решил приблизить и привлечь к государственной деятельности. Семнадцатилетнего Алексея он сделал ответственным за строительство укреплений вокруг Москвы, поручил ему набор рекрутов и поставки провианта, а в 1709 г. отправил в Дрезден для дальнейшего совершенствования в науках. Вместе с царевичем поехали князь Ю.Ю. Трубецкой, один из сыновей канцлера граф А.Г. Головкин и Гнойссен.
Переехав в Дрезден, царевич жил инкогнито и помимо ученых занятий занимался музыкой и танцами. В это же время начались переговоры о женитьбе Алексея на принцессе Софье-Шарлотте. Ее род был один из знатнейших и старинных во всей Германии. Ее отец, великий герцог Брауншвейгский Людвиг Рудольф, считался одним из образованнейших правителей. Саму Шарлотту Христину Софью называли то кронпринцессой Брауншвейгской, то герцогиней Вольфенбюттельской, не делая, впрочем, ошибки ни в том, ни в другом случае.