Александр Артемов – Каурай. От заката до рассвета (страница 21)
— Она сама меня нашла. Не хочу обижать, паны, но о деньгах даже не заговаривайте…
— Даю трех пегих жеребят! — сунули ему три оттопыренных пальца. Каурай лишь покачал головой и отхлебнул еще пива.
— Эх! — хлопнули ладонями по коленям. — А ведь чудная кобыла! Вот где такую кобылу достают?
— Такая чудная кобыла тебя самого взнуздает, ты и оглянуться не успеешь! — крикнули со стороны, и весь стол загоготал и задребезжал посудой. — Нам ли не знать?!
— Да, паны, холодновата в речке Смородинке нынче водица — факт!
Все дружно согласились и залили в себя еще порцию горилки. Ранко наконец закончил ковыряться с лютней, уселся, поджав ноги, прямо на столешнице и под общее одобрение ударил по струнам. Под закопченный потолок вознеслась незамысловатая, но задорная мелодия.
— Так что это, говоришь, был за черт с рогами? — поинтересовался Кречет у одноглазого.
— Если скажу, вы, пожалуй, и не поверите, панове.
— Отчего же? Мало ли нечисти ползает по лесам, чтобы полакомиться человечьим мясом? Так кто же?
— Фавн, который спал где-то в чаще. Но какая-то нелегкая заставила его вылезти из берлоги.
— Шутить изволишь, пан Каурай? — прыснул Ранко. — Фавн?! Как в сказках?
— И кошка размером с трех лошадей, — ухмыльнулся одноглазый и отпил еще немного пива. Вполне недурного, но явно разбавленного. — Ваш Бесенок был на волосок от гибели, но чудо-юдо я отогнал.
— И где же она сейчас, кошка эта? — нахмурился Кречет.
— Сбежала, стоило ей только сунуть под нос немного пороху. Но туша этого козла до сих пор лежит в чаще. Можешь отрядить пару хлопцев, чтобы они спустили с него шкуру — зря что ли добру пропадать? А мне и того, что я прихватил с лихвой хватит. Есть тут кто на хуторах, кого могут заинтересовать рога и копыта фавна?
— Заинтересовать могут, — кивнул Кречет. — Кому не захочется у себя в хате такую жуть повесить? Правда сумневаюсь я, что кто предложит тебе за него больше, чем мешок картошки. Разве что, можешь спросить воеводу, когда прогуляешься с нами до острога.
— Думаешь, он предложит мне два мешка? Мне бы деньгой, пан Кречет, и желательно чеканной. К тому же я думаю, воевода захочет, чтобы я избавил его от того кошака, пока он не задрал еще кого-нибудь.
— С кошаками у нас и бабы управиться могут, для этого нам пришлые здесь без надобности! — завел старую шарманку бородатый Рогожа, который весь вечер не спускал с пришельцев внимательных глазок. — Вот скажи, ты чьих будешь, опричник?
— Пустое, пан Рогожа, пустое!
— Нет, пусть он скажет! А то, чего не спросишь, он знай все отбрехивается, словно, в самом деле, разбойник какой!
— Я из опричных цехов, как ты уже изволил удостовериться, — ответил одноглазый, кивая на собачью черепушку, которая висела на гарде двуручного меча. Свое огромное оружие Каурай пристроил в угол, и тот едва не доставал навершием до низких потолков. — А вот парнишка родом из Пхеи. Горячо сейчас там.
— Мы тоже еле ноги унесли, — закивали сразу несколько чубатых голов с противоположного стола. — Слыхали, наверное, там феборцы знатного шороху навели?
— Истинно то! — отозвались им. — Гутарют, неизвестно еще устоит ли Пхейский стол. А уж ежели Крустник добьется своего и вынудит Пхеи поднять лапки… Глядишь и к нам придет, проклятый!
— Пусть попробует, — с грохотом опустилась чарка на столешницу. — Получит по самое не балуй!
— Я вот среди опричников ни одного приличного человека не видал за всю мою жизню! — Все не успокаивался подозрительный Рогожа. — Гутарят ваших сильно поубавилось за минувшие годы, и вы ничем не краше разбойничьего люда. Ты случаем не в ватагу баюнову наниматься решился?
— Пустое, пан Рогожа, пустое! — замахал на него руками изрядно подвыпивший толстяк Повлюк. — Пан воевода разберется, что за птица залетела в наши края, а ты пока угомонись маленько. Пусть про то, как дела в Пхеи делаются, лучше расскажет. А творится там истинно дела нехорошие — факт!
— Черта с два я угомонюсь! — взорвался Рогожа. — Поди с вами за одним столом сам атаман Баюн сидит, а вы и не почешетесь, дурачье!
После этих слов звон посуды, музыка, смех и пересуды разом стихли, словно их ветром сдуло — тишина рухнула такая, что над столами явственно раздался комариный писк. Игриш поперхнулся и закашлялся, силясь проглотить слишком большой кусок картошки. Кто-то с другого стола не выдержал и принялся излишне громко прочищать горло.
Каурай и бровью не повел, пусть его сейчас с все возрастающим волнением рассматривали посетители всей шинки. Знай почесывал довольного мурлыку за ухом и потягивал пиво из щербатой кружки.
— Да… уж! — цокнули языком. — Твоя правда, пан Рогожа!
— А чья же ешо?! — хмыкнул он, довольно поглаживая бороденку. — Кто подтвердит, что он не есть тот самый душегуб Баюн? Ведь видели его вживую лишь те, кого он жизни порешал, а таковые языками особо не ворочают, шоб описать ево наружность!
— Наружности он истинно звериной, так люди гутарют, — возразил ему другой завсегдатай шинки с холеной седоватой бородой и выпученными глазами навыкате. — Как рассвирепеет на кого, так покрывается шерстью с головы до пят и становится похожим на огроменного пса, вроде того, который при входе на всех злобствует. Ух, адская зверюга!
— Хто? — вопрошали. — Боюн али пес энтот?
— Баюн, так я же тебе про Баюна и гутарю! Я когда был помельче, пацаненком бегал по лесу, так чудище это вот этими самыми глазами наблюдал. Из чащи выходил, облизывался, видать, уже пообедать успемши, так что меня и не тронул. Шерсть у него угольно черная, глазищи желтушные, а пасть нечто навроде колодца. Такая ежели проглотит, то не воротишься.
— Чую я, брешишь ты, ай брешишь, пан Зволыга! — крякнули с противоположного конца шинки. — Баюну энтому без году неделя. Щенок еще, вот и резвится по молодости! Озорник он, вот народ и щиплет, как и ты, в молодецкие годы.
— Да шоб мне провалиться на этом месте, ежели брешу, Чубец! Страшная, черная у него наружность, вот и душа соответствует, чтобы непотребства всякие творить. Это каждый знает. Вон ты у любого на хуторах спроси, мои слова подтвердят!
— Нет, не прав ты, Зволыга. В мире нету злых людей.
— Как так?!
— А вот так. За свои слова отвечать готов! Вот, памятуя того пса, который каждого, кто в шинку торопится, отбрехает да за штанину зубьями норовит вцепиться, вот он — злая тварина?
— Как же не злая? Только на прошлой неделе, мне он, гад эдакий, край зипуна так отодрал, что пришел тот в полнейшую негодность. Я с тех пор без нагайки к шинке не подхожу!
— Ой, не прав ты, пан, ой не прав…
— Да как же! Как же! Пошли ко мне в хату, я тебе тот зипун покажу. Отодрала его, сволочь, отодрала, как последняя сука!
— Не про то, я, чего ты со своим зипуном несчастным?!
— Как же несчастным?! Отдал за него как за теленка!
— Ой, иди ты уже со своим зипуном, я ж про собаку эту, мать ее! Вот тварь эту, которая у шинка живет с младых ногтей, кто-нибудь когда-нибудь пожалел? Пожалел ее невинную собачью душу? Или все ее только тюкают да палками гоняют, когда она им под руку подвернется? Вот ты, пан Зволыга, жалел собаку?
— Да какой энтовой собачьей матери мне ее жалеть, проклятую?! Была бы моя воля, в мешок ее и в омут. Пущай там с рыбами побрехается!
— Вооот, — поднялся в потолок довольный палец. — А говоришь, пан, злая она. А злая она не с души ее бедной, а со злобы твоей, что ты ей роздыху не даешь, а все бьешь ее, как тебе палка к руке подвернется.
— Стой, это к чему это ты разговор ведешь? Выходит это я что ли злой?!
— Неет, пан, не ты. Вернее, ты конечно злой, но не потому что у тебя душа такая черствая, вернее не только. Это почему у тебя душа черствая? А потому что жинка твоя, Смокулька, женщина чересчур нраву крутого, и знай бранит да пилит тебя почем зря. Вот ты, так сказать, и костенеешь душой.
— Ааа… понял.
— Вот то-то и оно, пан, вот тут эта собака-то зарыта! Нет в мире злых людей. А есть несчастные, бедненькие, обиженные да униженные.
— Эх, все бабы эти! Нет спасу от них…
— Неет, пан, не понял ты меня. Вот кого хошь спроси — каждый тебе расскажет, как с ним несправедливо поступили, как обманули, как, когда он хоти ласки да обхождения хорошего, только в морду получает. Так и Боюн этот — обиженная, жалкая душонка! Его бы дивчина какая полюбила, а он, небось, страшный, как сам Сеншес, вот и не полюбит ево ни одна живая душа, оттудава и злоба ево, и злодейства ево. Я так считаю, хоть ешь меня, а считаю!
Казаки согласно покивали на такое его премудрое суждение.
— А хорошо ты это, пан Чубец, сказанул, — погрозил ему пальцем Повлюк, которого очень забавляло это рассуждение. — Положительно хорошо!
— Выдумщик ты, пан, вот шо я тебе скажу, — ворвался в спор Рогожа. — Ты еще скажи, чтобы мы пожалели мерзавца этого! Слышал аль нет, что с дочуркую Щуба злодей Баюн сотворил?!
— Мы про то злодейство слыхивали. Да и не Баюн то сотворил, а подручный его, негодяй Коляда, который до баб охоч вне всякой меры.
— Ты не бреши с пьяных глаз! Раз в банде баюнской этот Коляда состоит, то и Баюн за то в ответе!
— Но, ты мне рот не затыкай, дорогой наш пан Рогожа! Без тебя ведаем, что в мире творится, и никто Баюна тут не оправдывает. Зла они оба много сотворили, по ним обоим веревка плачет. Но согласись, что и дочурка Щуба доброй душой не была — а грешная она, черная душонка, вот и расплатилась она через этого Коляду за всю свою неправедную жизню.