реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Аросев – Белая лестница (страница 78)

18

Третье отделение в Москве

Я сделался провокатором очень просто, но не в этом дело и не об этом хочу я вам рассказать, а только о том, что вы, мой искренний друг, едва ли поймете. Впрочем, рассказываю вам потому, что вы есть именно искренний мой друг, что бывает не только единственный раз в жизни, но, вероятно, всего второй или третий раз случается на протяжении рождений и смертных гниений всего моего рода, поколения.

Во время студенческих беспорядков захватили меня в университете совместно с другими студентами. Дали «67 пунктов», как тогда называлась высылка «за пределы». Я выбрал Рязань и уехал туда. Простите, я забыл вам объяснить, что у меня есть наизаконнейшая жена. Целый год мы с ней мучились по Рязани в поисках работы, то есть, собственно, хлеба. Ну, и нашел я черный хлеб у рыжего купчины, который имел дровяной склад и заставлял меня считать поленья пальцами и записывать их число на бумаге.

Понятно, скопив денег на дорогу, я бежал от такой работы, и если бы я не убежал, то убежала бы моя жена, хрупкая, почти девушка, почти ребенок, у которой от нужды большие коричневые алмазы-глаза ввалились под самый лоб. Да, я убежал в Москву. В Москве «репетиторством» стали жить получше. Но и это скоро кончилось, так как меня арестовали. Вы думаете, вероятно, теперь, что я из-за нужды стал провокатором? Ошибаетесь: интеллигент из-за нужды вешается или сходит с ума. Ну, не морщитесь, слушайте лучше дальше. Меня арестовали. Три дня в охранке я великолепно обедал, два раза меня очень безвредно допрашивал ротмистр Иванов. Вы знаете ротмистра Иванова? Нет? Это толстенький человек с глазами немного навыкате, холодными, зелеными глазами; вероятно, любит пугать детей.

Однажды даже меня испугал. Допрашивал, допрашивал, да как брякнет, выпучив глаза:

— Дотянем вас до арестантских рот!

Так мне стало от этого страшно, что я подумал: «Ну, кружись, кружись, моя голова, до смерти. Умру, вылетит душа моя из этих зеленых стен к жене, маме, а тело пускай коченеет на стуле против ротмистра Иванова, у которого глаза на лоб полезут от испуга перед моим холодеющим трупом».

— Зачем арестантские роты! — крикнул я на ротмистра, а рука моя сама схватила перочинный ножичек, лежавший на столе, и кинула прямо в бритый подбородок ротмистра.

Я сам этого не ожидал, сердце упало от испуга. А ротмистр перегнулся толстой фигурой в кресле, молча достал ножичек с пола и положил его в карман брюк. Потом опять-таки медленно и тихо, нехотя закурил папиросу. Потом захлопнул портсигар и спокойно сунул его обратно в карман. Через полсекунды встрепенулся:

— Виноват, быть может, вы курите? — и сунул мне под нос раскрытый портсигар.

Спокойствие ротмистра создало между мной и им отношение совершенно непонятное: я не знал, что все это означает, а не зная этого, не понимал, что надо в таких случаях делать.

Папиросы я не взял, и раскрытый портсигар остался лежать на столе передо мной.

— Так, значит, вы предпочитаете идти в арестантские роты? Вы женаты?

Ротмистр говорил совершенно спокойно, как будто я в него не кидал ножичком.

Ничего не ответил я ему, а нахохлившись сидел, и мутные мысли сливались в спирали и головокружительно разносились, как дым, по комнате, за стены комнаты, на улицу и исчезали под ясным, янтарным зимним небом.

Ротмистр Иванов, молча склонившись над бумагой, писал на ней мелкими буквами, букву за букву, слово на слово, строку на строку. Скрипело перо в его руке, а мне казалось, что я заснул под хлороформом и только очень смутно и тупо ощущаю, как отпиливают мне палец за пальцем, один по одному.

Смотрел я в пыльное окно, защищенное снаружи решеткой, и кроме грязного снега на дворе ничего не видел.

— Распишитесь, — бросил мне ротмистр.

Протокол допроса был самый обыкновенный: после скучного изложения звания, вероисповедания и пр. и пр. шло нелепо составленное обвинение, а за ним шло предписание отправиться этапным порядком в г. Спасск, Рязанской губернии.

— То есть как, значит, ехать из Москвы? Ведь жена помрет.

— Нет, вы не тотчас же поедете, а как соберется партия… Быть может, две-три недели просидите.

— Где?

— В Бутырской тюрьме.

— Ротмистр, — взмолился я, — как вам не стыдно! Я уеду, через двадцать четыре часа уеду, куда укажете; отпустите хоть денег у кого-нибудь попросить — не для меня, для жены; даю вам расписку! клянусь вам!

— Я бы отпустил вас, — все так же невозмутимо-спокойно говорил ротмистр. — Вот видите эту газету, это — «Русские ведомости». Вот на четвертой странице, в отделе хроники Москвы, говорится: «Вчера состоялась сходка студентов, которая была, впрочем, скоро рассеяна полицией, однако студенты успели вынести резолюцию, требующую…» — ну и т. д. Я бы позволил вам прожить здесь недельку, другую, если бы вы обязались доставлять мне аккуратно вот такие вырезки из всех московских газет. Конечно, дело ваше.

Я не успел ничего сообразить, как ротмистр нажал кнопку звонка на своем столе, а в дверях появился жандармский вахмистр с галунами у толстой шеи и с блудливыми толстыми губами под жесткими волосами усов.

— В тюрьму! — буркнул ротмистр, пряча подписанный мною протокол себе в портфель.

— Пожжалте-с… — и жандарм звякнул шпорами, указывая мне на дверь. Двумя жандармами был доставлен я в Бутырскую тюрьму. Когда первую ночь стал засыпать, то долго смотрел на дверь, засаленную, грязную дверь моей камеры, и мне думалось о том, сколько, сколько рук с тонкими нежными пальцами упиралось в эту дверь, желая ее вытолкнуть из каменных лап толстослойных стен. Загрязненная дверь пальцами мучеников! Мне казалось, что словно пятна на теле больного выступают на грязной двери следы пальцев рук. Пятна пальцев, как зараза на белом теле, выступали все заметнее и заметнее; количество этих пятен делалось все больше и больше. Пятна скакали и прыгали вереницами, змейками, хороводами, зигзагами по железной поверхности двери. Я сомкнул глаза. Потом открыл их и увидел, что пятна правильным порядком распались по двери, расположившись рядами один над другим, и в туманной, беспокойной голове моей вдруг показалось, что это не ряды нанизанных друг на друга пятен, а буквы, буквы, нанизанные одна на другую. Это А, это Б, это В, это буквы, это смутные слова, строки; строки стали скакать, скакать волнами, колебаться, мигать, передвигаться. Вся дверь вдвинулась куда-то вдаль, завуалилась туманом и превратилась в газетную вырезку из «Русских ведомостей».

Я вздрогнул от испуга и отвернулся мигом к стенке. Свет тусклой лампочки у грязного потолка мешал мне заснуть, я привык засыпать в темноте. От неприятного света лампы я открыл глаза и замер от удивления: вся стена была унизана частыми, частыми газетными строками, вся стена походила на газетные столбцы из «Русских ведомостей». В безумии я водил, водил глазами по строкам, по полу, по стене вверх, к потолку, к лампочке, за лампочку, к другой стене — и все кругом строки, строки, газетные листы, столбцы. Дул ветер в маленькое окошечко, шевелил какой-то тряпкой возле форточки, и мне казалось, что шуршат газетные листы. Шуршат тихо, тихо, ласково, уговаривающе, ласково, лениво, опьяняюще, усыпляюще, как нашептыванье, смешанное с поцелуями черноокой чародейки.

И под этот тихий шелест непонятной ворожбы веки мои сомкнулись. Во сне мне приснилось, что на меня с потолка, со стен падают газетные вырезки, вырезки, вырезки, падают ко мне, шелестят, подбираются к самой голове, окутывают всего; мне душно, жарко, я мечусь, и вдруг что-то внутри меня крикнуло: «Ты свободен». Я проснулся, и с моего плеча спрыгнула на пол огромная крыса, которая, очевидно, бегала по мне. Меня передернуло дрожью, а в мозгу еще сверлило это слово: «Свободен, свободен».

Обессиленный и измученный, я заснул к утру.

Неделю сидел в одиночке, все взвешивая и рассуждая так: «Газетные вырезки. Гм… в сущности, тут я никого не выдаю, тут я даже не сообщаю ничего, просто вырезаю то, что печаталось в «Русских ведомостях», но все-таки противно, противно. Гм… С кем бы мне посоветоваться. С надзирателем нешто? Ну, да он не поймет». И сколько раз, уходя на прогулку и с прогулки мимо надзирателя, я думал: «Эх, расскажу-ка ему», но посмотрю на его усы седые, строгие и рот, который по найму не раз кричал «ура» сильным мира сего, застрянут слова на кончике уст моих и не слетают с них.

Через неделю вызвали опять в охранку.

Ротмистр Иванов начал:

— Вот вчера я говорил с женой вашей. Впрочем, это пустяки, а лучше извольте-ка, если угодно, подпишите-ка бумагу.

В бумаге значилось обязательство в продолжение лишь одного текущего года давать в охранное отделение вырезки о студенческой жизни из всех московских газет. Десять раз я перечитал бумагу, десять раз взглянул на зеленые глаза ротмистра и спросил:

— А я буду свободен?

— Вот предписание об освобождении, — ротмистр показал мне бумагу.

Быстрым росчерком, чтоб не касаться долго руками до этого обязательства, я оставил на нем свою подпись.

Прежним порядком был вызван жандарм и я увезен в тюрьму. А на другой день меня освободили.

И когда я увидел яркое зимнее утро, спешащих людей, то в голове вертелась мысль: «Вот как хорошо, и преступления нет никакого, только вырезки, самые простые газетные вырезки».