реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Аросев – Белая лестница (страница 5)

18

…Чисто физически след его на Земле пресекся. Но след духовный — остался! Частично он воплощен в этой книге.

Гораздо же большая часть его наследия еще ждет своего бескомпромиссного следопыта.

НИКОЛАЙ ТКАЧЕНКО

Автор выражает глубокую благодарность дочерям писателя — Наталье Александровне, Ольге Александровне и Елене Александровне Аросевым, оказавшим большую помощь при подготовке этой книги к изданию.

Сенские берега

Роман

КАРИКАТУРЫ

Есть в Париже дома черные, поседевшие плесенью, беззубые, слепые и крепкие, как старухи, позабывшие свой возраст, с остекленевшими глазами, с руками, похожими на лапы орла.

Таков дом в стиле барокко на углу одного из старых бульваров, построенный в конце XVII века маркизой д’Орвиллер — женщиной белотелой, беловолосой и белоглазой, с тонкими поджатыми губами, красными, как свежая рана.

Словно дым — десятилетия проносились над домом. Его черный камень покрывался плесенью, как сединой.

Если бы камни парижских домов умели звучать о былом! Хранители тайн, укрыватели преступлений, слепые свидетели любви и ненависти, молчаливые наперсники человеческой думы, сундуки человеческих дел — что бы могли они нам рассказать!

Черные камни дома маркизы рассказали бы, как после событий 1789—1795 годов в этом доме поселилась старая дева, сухая, но крепкая, не помнящая, где, когда и от кого она родилась. В 1828 году умерла эта старуха. Когда соседи пришли ее хоронить и стали омывать, то вскрикнули от ужаса: то был мужчина.

Свою тайну, свое имя он вверил стенам этого дома. И они хранят. А историки строят догадки. Некоторые думают даже: не был ли это спасенный Людовик XVII.

В наше время, совсем недавно, о доме этом поступило донесение в парижскую префектуру.

Один полицейский агент, совершая свой обычный ночной обход, посмотрел на свои часы как раз в тот момент, когда поравнялся со старинным домом маркизы д’Орвиллер. Едва полицейский захлопнул крышку часов, как прямо над ухом услышал хоть не громкий, но резкий и неприятный хохот. Полицейский остановился, чтобы прислушаться. Тогда хохот оборвался. Но как только полицейский сделал шаг вперед, так опять послышался смех вперемежку с лязганьем зубов. Полицейский пристально посмотрел на дом, но ничего не заметил: дом стоял спокойно. И незанавешенные окна его казались черными. Полицейский нажал кнопку у парадной двери дома. Пришлось позвонить несколько раз, прежде чем дверь открылась.

Перед полицейским в узком коридорчике предстал взлохмаченный старичок со свечой в руке. Лицо его было помято. Правый глаз чуть-чуть выше левого.

— Кто здесь живет? — спросил полицейский.

— Готард де Сан-Клу, — был ответ.

— Он весь дом занимает?

— Да.

— Он дома сейчас?

— Нет.

— А где же он?

— В палате депутатов.

— Кто же сейчас находится в доме?

— Я да лакей Франсуа.

— А кто из вас хохотал так на всю улицу и в такой час?

Старик консьерж исподлобья бросил косой и острый взгляд на полицейского, потом перевел глаза в самый темный угол коридора и, пожимая плечами, тихо ответил:

— Не знаю… Вам причудилось.

— Может быть, там кто-нибудь спит, в темной квартире?

— Там находится только лакей нашего господина, человек с руками силача по имени Франсуа, но он спит… А разве запрещено смеяться? — спросил вдруг неожиданно старик.

Полицейский заметил, что у старика изо рта торчит длинный шатающийся зуб на нижней челюсти и лязгает о верхние, когда старик говорит.

— Да, громко смеяться и в полночь — запрещено, — ответил полицейский и, погрозив пальцем консьержу, пошел вон.

Вследствие донесения полицейского за домом установили наблюдение. Но никаких странностей, никакого ночного смеха больше замечено не было. Сведения, собранные по этому поводу, указывали лишь на то, что владелец дома министр и социалист Готард де Сан-Клу украшал стены своей квартиры карикатурами. Их было так много, что они вытеснили со стен портреты, картины и прочие украшения. По стенам были только хохочущие физиономии, вытаращенные глаза, вздернутые красные носы, выпученные животы, изогнутые в пляске ноги, готовые спрыгнуть со стон. Карикатуры казались живыми существами, вылезшими из-под шпалер, как тараканы. Уродливые существа смеялись над всем. Но больше всего они смеялись над событиями революционных годов во Франции. Готард любил этот смех, застывший в кривых движениях безобразных людей. Смех над теми, кто восстал, и над теми, кто побеждал.

В тот день, к которому относится полицейское донесение, Готард действительно был в парламенте. Там он должен был, как французский министр, произнести первую программную речь.

Прежде чем отправиться туда, Готард, по обычаю своему, бросил прощальный ласковый взгляд на карикатуры. И вдруг одна из них остановила на себе внимание министра: на бочке, растопырив ноги, сидел французский санкюлот во фригийском красном колпаке. В правой руке он держал копье и опирался им о землю. На острие копья была насажена отрубленная голова с лицом Людовика XVI. По лицу короля текли слезы и капали крупными каплями. Из висков королевской головы торчали оленьи рога. На коленях у фригийца сидела полураздетая тоненькая аристократка. Она холеными руками обвивала воловью шею санкюлота. Санкюлот грубо улыбался ей и всякому, кто смотрел на карикатуру.

Раньше никогда Готард не замечал такой странной улыбки санкюлота, улыбки над ним, над Готардом. Он порывисто захлопнул дверь своего кабинета и даже запер ее на ключ, словно боялся, что санкюлот с аристократкой и с королевской головой убежит.

Готарду предстояло первое выступление в палате как министру. Принадлежа к числу людей, которыми изобилует Париж — профессионалов-политиков, Готард великолепно знал цену пышным словам и чувствительным речам с парламентской трибуны. Он знал, что в большинстве случаев не они определяют судьбу страны. Не они, а деловой сговор в коридорах, кулуарах, курительной комнате, в частных домах. Там легкие шепоты, полунамеки, полуулыбки или вовремя данный обед могут сделать неизмеримо больше, чем все пламенные речи.

Рядом с таким сознанием уживалась по инерции надежда на то, что не будет ли его выступление исключительным? Не зажжет ли Готард весь парламент своей искренностью? Не увлечет ли он депутатов неожиданностью своих мыслей? Не поразит ли он всех своей смелостью и независимостью? (Готард ни с кем не советовался предварительно: боялся, что будет поколеблен.)

А если даже ничего этого не произойдет, то разве плохо, если он, одинокий, на трибуне будет на мгновение освещен истиной, как путник — молнией среди ночи? Разве, думал он, не будет то красиво, что в Париже, в центре военного угара, вдруг он, министр, прогремит в заключение своей речи:

«Да здравствует мир! Долой войну!»

Но чем ближе подъезжал министр к дворцу Бурбонов, тем больше волновался. А волнуясь, чувствовал, как теряет почву.

Еще издали, с площади Согласия, заметил Готард на той стороне Сены, у парламента, толпы стекающихся низеньких, черных, всегда возбужденных парижан. Они размахивали руками, ударяли клятвенно себя в груди, свистали одним подъезжавшим депутатам, приветственно махали платками, шляпами и кепками другим и кричали, показывая друг перед другом рты с гнилыми или искусственными зубами. Среди толп и кучек этого народа, то приближаясь к ним, то удаляясь, прогуливались агенты полиции в синих брюках и накидках. Полицейские — это во Франции единственная профессия, сконцентрировавшая у себя всех высокорослых мужчин с щетинистыми большими усами, со строгим, но несколько томным выражением глаз, в развевающихся от ветра синих коротких капюшонах, — казались синекрылыми архангелами, носителями беспристрастия и законности. Олимпийские жители, снизошедшие в трясину человеческой грязи, суеты и греховных страстей. Руки, махающие, хватающие, вздымающиеся, хлопающие, трясущиеся — руки, усилители человеческих слов, атрибут тончайшей французской ораторской речи, руки — величайший выразитель человеческой страстности — у синих французских архангелов оставались скрытыми и хранимыми под капюшонами. И только чтобы остановить или направить толпы ли людей, сонмы ли жужжащих автомобилей, вереницы ли звенящих трамваев, — рука полицейского показывалась из-под капюшона, чтобы сделать один магический законченный и четкий жест, как в школе пластики, и снова скрыться. Олимпийские жители, снизошедшие в трясину человеческой грязи, греховных страстей и суеты.

Оттого что эти олимпийцы в подбитых ветром капюшонах виднелись всюду и оттого что толпы были слишком оживлены, Готард издалека, опытным глазом, определил, что это демонстрации рабочих перед парламентом.

Двое из них в серых шарфах, обмотанных вокруг шеи, и в клетчатых кепках, перебегая дорогу, чуть не угодили под автомобиль Готарда.

— Когда через дорогу, никогда нельзя за руку, — сказал один.

— Ты прав: излишняя солидарность не в пользу. Сегодня, по газетам, у Пляс де ля Мадлен задавили двух, — ответил другой с черными и густыми, как у запорожцев, усами.

У Готарда блеснула мысль: не найдет ли он поддержки здесь в собравшемся народе. Может быть, в Париже еще помнят, что он социалист… Готард постучал шоферу, чтобы остановил. Спрыгнул со ступеньки и стал пробираться к центру собрания. Двое молодых рабочих и одна работница неодобрительно посмотрели на него: узнали, должно быть. Вдруг где-то в центре толпы раздался пронзительный свист. Свист перекинулся вправо, влево по толпе и, как пламя, охватывал ряды людей. Уже свистели в ближайших к Готарду рядах. Уже свистели те, что стояли рядом с ним и смотрели на него во все глаза. Они расступились перед ним, образовав вокруг него кольцо. Все ощетинились на министра остриями глаз своих. Готард, чтобы отрекомендоваться толпе, крикнул: