Александр Аросев – Белая лестница (страница 42)
Платону дунуло в лоб что-то горячее, и, как от огня, он побежал прочь.
— Вы такой же, как он, он такой же, как вы, — кричала Ибрагимова ему вслед. — Разрушители, разрушители!..
Этих слов уже не слышал Платон. Он бежал, толкая прохожих. Первый раз воля, которая обручами сковывала его, дала трещину.
Он шел. А на него то справа, то слева смотрели открытыми большими окнами магазины, то большие, как дома отдыха, то маленькие, кривые, как воровские притоны.
Ему хотелось идти как-то так, чтобы не возвращаться. Идти куда-то. Идти. И шел.
Пришел он на Советскую площадь. Памятник. Женщина прислонилась к египетскому (имитация) обелиску и простерла свою руку на запад. Обелиск ее туда словно не пускает. Он — тяжелый, прямой и древний. Ижица всякой цивилизации на земле.
Под обелиском — конституция. Она пошла от заповедей Моисеевых народу. От них сначала символ веры Христовой, потом декларация прав человека и гражданина, потом вот… конституция, то есть колыбель, в которой должны улечься человеческие нравы и права. В ней — отдых ума, взбудораженного революцией.
Тут-то, у обелиска, и взяло Платона сомнение: стоит ли в самом деле ложиться на койку в Габае?
Ленин умер.
А Костя в Крыму, на юге, стал заметно поправляться. Кровь больше не появлялась. Общее состояние организма вообще становилось лучше. Мозг работал яснее. Энергичнее двигались руки. Мир ему стал казаться веселее. Солнце, море словно прорезинили все клеточки его тела. Мышцы сделались гибкими и упругими. Дыхание стало легким и свежим. Силы прибывали.
От радости Костя сломал перила балкона.
И вот он, весь обрызганный в последний раз морской водой, прямо от скал, от моря, от цветов, сел в автомобиль и поехал к Севастопольскому вокзалу.
До самой Москвы он не находил себе места в вагоне. Все думал, перебирал в голове: что-то там, что-то там?!
В Москве на вокзале его встретили товарищи большой толпой. Радость была ясная, как солнечный день. Горизонты впереди были чисты, как спокойное синее море.
На другой день по приезде в Москву он делал доклад на рабфаке о перспективах экономического развития Союза. Жадно слушал рассказы Вани об электрификации деревень Новгородской губернии. До глубокой ночи работал в кабинете своего комиссариата.
В той страстности, с которой Костя все делал, было что-то особенное. Не просто задор человека, вдруг вставшего с койки, а какая-то алчность к работе. Алчность к работе, свойственная очень редким, но очень старательным крестьянам, которые жарким летом, засыпая ночью на 2—3 часа, беспрерывно работают в поле, охаживая то сохой, то бороной, то серпом, то косой волнистую, мягкую, необъятную землю.
Через неделю по приезде он был на заводе, который первый соорудил свой, русский мотор к аэроплану.
К торжественному дню в честь создания мотора рабочие сорганизовали при заводе свой музей, где были представлены модели различных частей мотора.
Когда Костя вошел на завод, молодой техник, чернобровый, кудрявый и черноусый, окруженный рабочими, скромно встретил Костю и без улыбки, но с большим подъемом стал объяснять ему экспонаты заводского музея. Обратил внимание на одну деревянную раму, в которую был вставлен детальный план мотора.
— Это дело рук нашей молодежи, — пояснил техник, — комсомолец работал один — Федька.
Группа рабочих, окружившая техника, расступилась, обнаружив в своей среде белокурого, почти мальчика, Федьку. Он насупил брови и, упираясь, старался не выдаться вперед и закрыть свои глаза фуражкой.
— Это у нас затейник что надо! — пояснили о нем рабочие.
В стороне, прислонившись к окну, стоял нахохлившийся, словно старый воробей, седой рабочий с бельмом в левом глазу. Он с явным неодобрением смотрел на Костю и группу рабочих около него. Костя заметил это и подошел к нему.
— Каково, товарищ?! Свои моторы стали изготовлять.
— Моторы! — усмехнулся рабочий, показав три длинных желтых зуба. — Моторы! — он сдвинул кепку на затылок… — Моторы!.. Посмотрим еще, как с ними летать-то будут. В декорации-то они хорошо стоят, а вот как в аппарате.
— Плохо, думаешь, в воздухе работать будут?
— Да я не думаю. Увидим.
Косте вдруг сделалось жалко старика: если в самом деле мотор и в воздухе будет хорошо работать, то что же останется у этого старика для его ворчания?!
— Ничего, дедушка, главное — наш собственный мотор! — он нежно хлопнул старика по плечу.
— Ну, ну, поглядим! — Старик еще больше нахохлился, оттолкнувшись сутулой спиной от окна, заложив руки за спину и молча, немного в отдалении, пошел за Костей и всей группой рабочих, которые двинулись в огромный, заново сделанный деревянный зал. Там сидело уже порядочно народа в ожидании открытия митинга. Возле только что сколоченной из свежих белых досок сцены была сделана небольшая ниша, а в ней поставлен мотор. Он работал, крутя впереди себя пропеллер. От мерного жужжания мотора, от пахучих свежих досок, от огромных окон, в которых было видно небо, казалось, что это не сарай при заводе, а огромный дирижабль. Завод, мотор его — тяжелый и черный. Дирижабль летит в небе высоко-высоко.
От пропеллера, от всей ниши, где был мотор, пахло лаком. От мотора — касторкой. Трудно было отделаться от впечатления, что все это летит над землею.
— Товарищи! — возгласил председатель, рабочий с рыжей бородой, в синей с белыми крапинками, ситцевой рубахе. — Товарищи, здесь не крупорушка! Прошу семечки не грызть. Слово предоставляется товарищу…
Костя начал говорить свое приветствие создателям мотора. Мотор на это время остановили. Будто для того, чтоб и он послушал о себе.
Костя хотел сказать одно: о поднятии производительности труда — так ему и в комитете толковали. А сказал совсем другое. Что-то большое вышло. О завоевании дерева и металла, земной энергии. О покорении природы. О штурме неба. Совсем не то, что комитет указывал. Это потому, что в ушах его все еще звенел шум мотора, который и внушал ему о себе большие мысли.
А когда под конец речи Костя вспомнил про комитет и хотел сказать что-нибудь такое, что было бы похоже на обыкновенное, то он упомянул о близкой и блестящей победе труда над капиталом. И тут же как-то смялся, ибо капитал со всем, что связано с ним, показался таким мизерным, таким прошлым, в сравнении с чем мотор, бьющийся пропеллером, запах лака, касторки были огромным достижением, бесконечно будущим и желанным.
— Товарищи! — закончил Костя. — В этом вот… в шуме… наша сила… мощная… Решит все. Да здравствует сила наших, своих непобедимых моторов!.. Да здравствует!
Что-то еще хотел сказать Костя. Но волна голосов вспенилась над собранием и заглушила оратора.
— Уррра! Да здравствует труд! Урра! Моторрры!
Разные возгласы, как волны, разбившиеся о скалу, пенистыми кругами зашумели по залу.
Косте больше нечего было сказать. Гул толпы, шум мотора, который был тут же опять пущен в действие, докончили, довершили, ознаменовали весь настоящий смысл, который был нужен толпе.
Костя заметил, что вместе со всею толпой кричал и хлопал в ладоши тот скептик-старик, который раньше стоял, нахохлившись, у окна. Комсомолец, сделавший художественную рамку, бросал шапку в воздух, сохраняя, однако, свое угрюмое выражение лица, словно сложное дело делал.
Потом приветствия рабочим говорили от имени МК, от имени районного комитета, от профессиональных организаций, от отдела женщин-работниц. От последних говорила смуглая женщина средних лет с немного нерусским акцентом, с мягкими, но решительными жестами, с большими глазами немного навыкате и с красным платком на голове, скрывающим, должно быть, красивые черные волосы.
Слушая ее, Костя никак не мог понять смысла ее пафоса, потому что она воодушевлялась и волновалась, казалось бы, в самых неподходящих местах. И тут Костя впервые испытал как будто страх: ему казалось, что вот-вот эта странная женщина скажет что-нибудь совсем чужое, совсем не то, что надо, совсем враждебное.
Когда женщина кончила речь, Костя вздохнул облегченно, словно перепрыгнул через пропасть.
При выходе с митинга женщина подошла к Косте.
— Простите… товарищ… Моя фамилия Ибрагимова, — и подала ему руку жестом светской дамы. — Это вам от Платона. Он уехал в Китай. А перед отъездом прислал мне эту записку для передачи вам.
В записке было:
«В Китай! Россия стала очень тихой. Все идет под лозунгом: будь прилежен и бережлив! Койкой я не воспользовался. Захотелось умереть на д о р о г е. На до-ро-ге. Когда-то мы с тобой беседовали о русском революционном бунте. Буду разносить его по земле. Однажды на закате солнца я стоял в Кремле лицом к Замоскворечью. Направо, к западу, был завод. Налево — восток. И я подумал: зачем, во имя чего вековая традиция нашего русского плоскогорья, нашей северной Месопотамии — на запад? Отчего, почему на запад? Он ведь незаконный сын востока. И вот я пошел налево, к отцу. И вот тебе русское рабское слово: Прощай».
— Вы давно знали его? — спросил Костя Ибрагимову, прочтя записку.
— Знала.
— Он ведь как будто незаконный сын какого-то петербургского архитектора.
Ибрагимова встрепенулась:
— Разве он знал своего отца?
Костя думал о Платоне и о таких, как он.
— Он… он странный был, — сказал Костя, — и всегда чуждый нам.
— Нет, нет, нет! — перебила Ибрагимова. — Он был тот, такой… те, которые были основным ферментом революционных человеческих сил. Я видела его давно. Он — бродило, он — дрожжи нашего действия.