реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Аросев – Белая лестница (страница 29)

18

Молчали татары. Отбегал от них задом, боком храбрый Ваня Расторгуй.

Тогда бежал на русских, как лань, гибко, зигзагами татарский атаман, которого семинаристы прозвали «храбрый Япанча». Япанча подбегал к русским рядам. Быстро-быстро махал кулаком и с размаху, с прыжка, норовил нанести удары сразу по трем-четырем русским носам. Стрелою вонзался в гущу семинаристов.

Как рассохшаяся бочка, разваливалась семинарская толпа с плеваньем, с матерщиной, с угрозами; и тогда, принахлобучив круглые шапки на бритых головах, устремлялись татары в эту развалившуюся толпу, как тесная груда ядер, и начинался кулачный бой.

Без кастетов. К ним еще не подан сигнал. А вот когда в центре татарской толпы, отбиваясь направо и налево, Ваня Расторгуй кричал «ур-ра», тогда все — и семинаристы и их враги — хватались за кастеты. И стальными сжатыми пальцами норовили друг другу в зубы, в лоб, в грудь.

Кипел кулачный бой. Кто как умел. Многие лбами норовили поранить чужие груди. В взметах пыли и земли сырой часто дрожали слезинки алой крови.

Кипел кулачный бой в стороне от темного широкого озера. Над луговыми угорьями словно молотьба слышалась от побоев. И крякали уставшие бойцы в половецких степях. Двадцатый век сам от себя отворачивался и косил, безглазый, на шестнадцатый.

На таком бою и явился однажды высокий молодец. Всем складом своим походил на семинариста. Но не было в нем той широкой внутренней доброты, которой отличались крепколобые будущие «наставники» и учителя. Слишком много воли было в этом немного сутулом, худом, высоком человеке. Слишком он мало и слишком определенно отвечал на все вопросы.

— А ты где обучаешься? — спросили его семинаристы, когда он вместе с ними очутился воскресным утром на луговых угорьях.

— И как тебя зовут?

— В речном училище, и зовут меня Платон, — ответил тот. — Хочу подраться.

— На татар?

— А кого больше?

— Нас больше, мы сильнее.

— Тогда я за татар.

— Битым хочешь быть… Мы ведь татар на обе лопатки.

— А посмотрим.

И ушел на татарскую сторону. И опять выходил перед боем Ваня Расторгуй. Кичился перед татарами «свиным ухом», опять Шарафутдинов хотел его оглушить кулаком, но не позволил этого сделать новый пришелец в их стан.

— Тухта, тухта[9] маленько, — сказал он Шарафутдинову.

Покосились татары на него. И сомнением заиграли черные брови синеглазого атамана ихнего, храброго Япанчи.

Второй раз выходил Ваня Расторгуй. Второй раз отошел без ударов.

И пошел он в третий раз ярить татар «свиным ухом».

А навстречу ему вышел пришелец новый в татарский стан.

Ваня Расторгуй шаром подкатился под него. А новичок норовил хватить его за шиворот. Но Ваня — как шар, его трудно поймать. И начал Ваня на озорство кататься вокруг да вокруг высокого, костлявого, немного сутулого новичка. Прочие семинаристы и татары стояли смирно и только гикали, скаля зубы на единоборство. На корточки присел новичок — хохот. А Ваня вокруг да вокруг. И вдруг словно прилип Ваня к руке своего противника, прилип затылком, около шеи.

Новичок, держа Ваню за воротник, поднял, показал направо, налево. И не торопясь, но с силой бросил Ваню оземь. И тут загикали татары. Атаман их Япанча лбом воткнулся в толпу семинаристов. Били друг друга смертным боем. Бежали семинаристы врассыпную от татар, как от пожара. А татары и атаман их Япанча и новый Голиаф их, Голиаф победивший, с воем преследовали бегущих, как когда-то Батыевы полчища на реке Калке.

И в пылу, в бою никто не заметил, что случайно Ваня Расторгуй, румяный, молодой, нежно приник щекой к короткому пню. Веселая кровь Ванина охватила пень струями с двух сторон, словно опоясала красной лентой.

Никто этого не заметил. Даже тот, кто бросил его. Долго Ваня лежал у пня без сознания, а Голиаф, победивший его, весело уходил к городу вместе с татарской ордой.

Волга, майская, ясная, светлая под высоким небом, разлилась бледно-голубой лентой зеленых ковров. Вырвалась из-под снега, скатила его ледяными глыбами к Астрахани. Топила ледяные горы в буйном Каспии. Каждый год радовалась Волга по-новому.

Каждый год — в единоборстве со льдом — побеждала его, разметав ледяные оковы по неугомонному своему простору. Каждый год.

А в жизни много годов.

И всю-то жизнь свою Волга мерила, как борьбу, с белой непогодью зимы. То белые снега побеждали Волгу, то Волга белые снега. Каждый год: весенняя победа — летнее торжество — осеннее поражение и зима — белый плен в ледяных оковах. Но только до тех пор, пока не набухнут под оковами сизые воды весенней радостью, пенным бунтом, жаждой к зеленым просторам. Каждый год так.

А у Волги много годов.

Волга — главная синяя жила России. Водная межа между Европой и Азией. А на ней-то, на меже, каждый год весенняя революция…

И во имя этой весенней революции и другой, которая когда-то непременно наступит, Платон и Ваня и многие другие юноши и девушки отправились на лодках справлять Первое мая.

Плавали в лесу. Из спокойно-холодной воды поднимались колонны деревьев. Временами на просеках, где вода была совсем как зеркало, они казались зачарованным дворцом во славу великого и спокойного бога. По гладкой льдистой дороге чувствовалось, что там, впереди, далеко, есть алтарь, золотой от лучей солнца. Алтарь, на котором солнце совершает вечернее таинство заката. А там, где лес не был просечен коридорами, где деревья жались друг к другу, как братья, — там было как в темной тайге. И там сладостна и неутолима была жажда. В этих волжских затопленных лесах не гребли. Руками отталкивались от дерева к дереву, и казалось, что можно было по воде ходить — для этого надо было только с безумной силой поверить в это.

Люди, с которыми был Платон, называли себя социалистами и по внешности распадались на два разряда.

Одни были с очень грустными, почти плачущими глазами, обыкновенно плохо одетые — в черных рубахах, вихрястые, грязные, женоподобные, почти всегда туберкулезные.

Другие — нечто противоположное: веселые глаза, одеты не плохо и не хорошо, но ладно и прочно, не страдающие никакими болезнями; по большей части рыжие или белые — на косой пробор — толстоносые и веселые, на первый взгляд кажутся ленивыми и тупыми, а на деле оказываются куда умнее грустнооких, готовые и способные работать сколько угодно.

Все они были согласны в том, в чем состоит счастье человеческое, но все друг с другом спорили.

Платон был впервые среди таких людей.

Настоящий оратор, которого ждали, запоздал. Поэтому тонкий и сутулый, с очками на носу, молодой человек из тех, что с грустными глазами, подал Ване Расторгую книгу и попросил читать. Ваня смутился. Но так как он принадлежал к разряду плотных и веселых людей, умеющих ориентироваться в положении, то не отказался и только начал от смущения особенно громко читать Бракэ — «Долой социал-демократов».

Прочитав всю книгу, не без запинки, — весь раскрасневшийся, Ваня спросил, не хочет ли кто-нибудь высказаться. Но никто не высказывался. И Платон очень боялся, как бы не начал читавший выкликать присутствующих по порядку. Едва он это подумал, как Ваня к нему и обратился:

— А вы, товарищ, согласны с этими мыслями?

— Мысли? — ответил Платон. — Я против самодержавия, и никого ради царя щадить не будем.

— Позвольте, товарищ, в этой книге говорилось…

Новичку в два, в три, в четыре голоса, с разных сторон внушали, что именно так-то надо понимать прочитанное. В результате Ваня посоветовал ему, для укрепления в с.-д. взглядах, прочитать Дикштейна: «Кто чем живет».

— Кто чем живет, тем и ладно, — ответил новичок, немного обидевшись, — а я определенно и твердо заявляю, что уже теперь по убеждениям — социалист.

— Да, но при этом вы — эсер, — мягко заметил, поправляя на тонком носу очки, юноша из разряда худых и женоподобных, одетый в черную рубаху.

— Ну, так что же? — недоумевал Платон.

Опять все гимназисты, реалисты, техники, сын сапожника Ваня убеждали его. Приводили в доказательство слова К. Маркса.

Новичок моментами чувствовал просто глупость своих аргументов. Но иначе он поступить не мог, ибо нутром не мог принять целиком того, что говорилось вокруг, а выдвинуть против этого он не мог никаких соображений.

В наступившей нечаянно среди споров тишине послышалось тихое шлепанье весел, и острогрудый челнок врезался в сгрудившиеся лодки. Тотчас же на нем встал во весь рост тот настоящий оратор, которого ждали.

Это был, должно быть, красивый человек, хотя, правда, в нем чувствовалось нечто нарочитое: например, черный воротник рубашки, полурасстегнутый, как будто на заказ. И фуражка, слегка назад, набекрень, — тоже на заказ. Когда говорил, то иные слова — как самородные камушки, другие — как игрушки на елке. Но хорошо говорил. Закончил словами:

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»

Это громко было сказано. И смолкло все. Лодки, сгрудившись среди деревьев, стояли, как сказочная флотилия. Юноши и девушки, сидевшие в лодках, не знали, что делать. Платон первый ударил в ладоши. И аплодисменты заплескались, словно еловые шишки градом посыпались в воду. «Пролетарии»… Помнил он это и знал, что это такое, со школьной скамьи. Пролетарии — это Рим, громадный город, каменные стены, балконы, увитые плющом и виноградником. Розовый закат над Тибром, над ангелом у замка, и на другом конце города — каменная корчага, врытая в землю, — Колизей. Розовые, синие, желтые тоги патрициев и патрицианок, шуршащие в каменных ложах. Жадные, жирные глаза, устремленные вниз, где в ярости из пасти льва подбрасываются в воздух ребра, за несколько минут до этого распираемые испуганным дыханием испуганного человека.