Александр Аросев – Белая лестница (страница 26)
Они поспешили на улицу.
В темном небе слышался глухой моторный шум. Это не звуки космических лучей, не шум крыльев ангелов, спускающихся на землю во славе и грозе, это не рев дракона, плывущего в небе среди звезд, — это стрекотанье мотора огромного «цеппелина» — трофеи побед французов над немцами. Невидимо или видимо проносится едва заметной тенью ночами по небу воздушный корабль. Не о нем ли страдала тень Наполеона Бонапарта? Может быть, в самом деле с воздушного корабля Наполеон «видит землю во мраке ночном?» Или это бред Парижа после марнских, аррасских, верденских побед сгустился темным гремучим облаком и проносится ночами над Парижем?..
Готард пригласил ее пойти с ним ужинать в Булонский лес.
Там, смотря по погоде, можно было сидеть либо на «чистом воздухе», либо в самом помещении. Чистым воздухом считался тот, что витал над ровным квадратом земли в три сажени. По бокам этого участка земли шла крытая галерея. На ней стояли столы и стулья. На столах уютно горели лампочки, освещая фарфоровые тарелки и хрустальные бокалы. На площадке, открытой небу, — рояль. Около него скрипач и виолончелист. Через всю площадку — электрические шнуры, протянутые в разных направлениях и унизанные лампочками в форме нежнейших роз, сияли ослепительно. В четырех углах галереи росли четыре огромных дерева. К стволам их были прикреплены длинные жестяные желоба, поставленные вертикально и направленные открытыми своими частями на площадку. По дну каждого желоба тянулось толстое стекло, пропускающее через себя зеленовато-голубой матовый свет, долженствующий изображать свет луны.
Около одной из таких стеклянных «лун» и устроились Готард с Болье.
Лакей в черном фраке приносил на подносе яства с видом священнодействующего служителя алтаря во время таинства евхаристии. Чтобы не скучно было ждать какого-нибудь блюда, лакей, наклонившись над столом и показывая гнилые зубы, смешанные с двумя-тремя золотыми, рассказывал о битвах на полях Арраса, о том, как ночью светят трупы, благодаря выделению из них особенных газов, про осаду Вердена немцами и о том, как он был ранен в девятнадцати местах. М-ель Болье только тут заметила, что лакей действительно прихрамывал на правую ногу.
После ужина в первом часу ночи под звуки однообразной, но возбуждающей музыки закружились пары. Дамы в объятиях мужчин лениво, привычно закатывая глаза, изгибались всем тонким телом. Мужчины шаркали по полу слабеющими от истомы ногами. Танцующие, толкаясь друг с другом, перебрасывали свои головы в такт музыке то справа налево, то наоборот. Мужчины еще вытягивали шеи, чтобы казаться выше дамы и маячить не под лицом ее, а над ним. Дамы были в газовом и декольтированы. Мужчины в черном. Выражение лиц, несмотря на страстность поз, у дам и мужчин были самые деловые, такие, как бывают у сапожников, когда они принимают заказ, или у почтово-телеграфных чиновников, принимающих заказные отправления, или у фармацевтов, когда они дозируют порошки. Вообще же, как заметила Соланж, это был не танец, а топотно-толкательное упражнение, к которому и относились по-деловому.
Фокстрот прекращался в третьем часу ночи. Тогда публика приступала к шампанскому, крюшону и сладостям. А на площадку, где танцевали, выходили три негра: пожилой, юнец и неопределенного возраста и даже пола карлик. Они кувыркались на разные манеры. Карлик ложился на живот, прокидывал ноги сзади за свои уши, притягивал их руками к лицу, составлял таким образом из своих конечностей замкнутое кольцо, из которого торчала голова, и в таком виде катался кубарем по всей арене. Через него, отбрасывая себя прыжком вверх, кувыркались другие два негра. Для большего эффекта музыка не играла, а шипела, негры же гикали, а карлик охал.
— Замечательно? — спросил Готард Соланж.
— Скучно.
— Ах, так, тогда идемте в другое место.
Они направились в Hall.
Это — некоторая часть города, занятая крытым, железно-стеклянным и без окон помещением. Площадь его — пять, шесть кварталов по всем четырем сторонам.
Ежедневно с утра в этом помещении начинается торговля мясом, капустой, луком, картошкой, салатом, морковью, рисом, черносливом, яблоками и мясом, мясом, мясом. Продукты подвозятся с двух-трех часов утра. Красные кровавые туши в утреннем тумане, при свете электрических лампочек, испускают тяжелое кровяное испарение. Запахом его пропитано все необозримое помещение Hall’я. Деревенский здоровый народ, мужчины и женщины, в большинстве молодые, выгружают свои товары, раскладывают мясо и овощи на ларях и прилавках. Автомобили, «фордики» или «ситроены», подвезшие эти продукты, разгружаются быстро.
Вот в это время, когда уже все фешенебельные рестораны закрываются, в Hall и стекаются посетители этих ресторанов, утомленные ярким светом лампочек-роз, стеклянных лун, белизною дамских туалетов и блеском черных смокингов. Дамы в черных туалетах, мужчины в бальных туфлях испытывают большое наслаждение от пребывания в этом грубом, деревенском Hall’е. Там они проводят время в маленьких трактирчиках, где вместе с торговцами и торговками за грязноватыми столами, на засаленных скатертях, разрисованных узорами винных и пивных пятен, пьют дешевый суррогат кофе и дышат кровяным испарением свежего мяса, которому промозглое парижское утро придает особенную силу и остроту.
Элегантные мужчины заводят знакомства с румяными грязноватыми деревенскими девушками.
Так просиживают в Hall’е великосветские посетители, пока не зардеется утро и первые солнечные лучи не разгонят кровавых испарений, пока не наступит то пьянящее утомление, какое овладевает шаманами после их плясок и радений.
Возбужденный утренней зарей и всем тем, что его окружало, Готард говорил Болье:
— Ведь мы с вами здесь в самом великосветском обществе. Это место особенно стало популярным после войны, она демократизировала население, ибо в окопах одинакова была смерть и для генералов и для солдат. О, мы теперь демократы, не то, что раньше. Вы видите, какое единение самых высоких особ Парижа с деревенскими жителями. А в наших наиболее консервативных газетах вы найдете некрологи о наборщиках, сапожниках, столярах и пр., поскольку они известны были газете. Обратите, в самом деле, внимание на заднюю страничку (петит) в наших лучших газетах. А почему? Борьба за существование нации объединила все элементы общества. Сотрудничество социалистов с правительством оказалось не эпизодом.
На лице, на глазах, на пальцах, потрескавшихся от русской промозглой картошки, лежал каменный, беззвучный ответ Соланж. Почему она так непонимающе-молчалива? Почему ее глаза не зажигаются при виде теплого, кровавого «чрева Парижа»? Почему ее лицо отвернулось от «короны Наполеона»? И почему эти руки — руки в женщине самое главное, — почему эти руки такие нечувствительные, не магнитные, не задевающие? Что они делали в России?
Готард испытывал приступы бешеной досады на то, что не мог заставить ее полюбить Париж той любовью, какой он любил его сам, на то, что не мог влить в ее душу противоядие той отраве, которой ее напоили там, в жестокой и холодной стране. Нет, не может быть неудачи: он должен вызвать в ней Эвелину.
Он стал говорить Болье о том, что жить нужно полно. Нужен полный расцвет всех ощущений и чувств человека. У человека есть чувство обоняния, следовательно, необходимы тончайшие звуки музыки и пения. Для чувства зрения надо позаботиться о том, чтобы не видеть уродливости и одеваться изысканно до последней возможности, нужно еще, чтобы взор ласкали мягкие пейзажи. Есть чувство осязания — нужно, чтоб под руками почаще находилось что-нибудь бархатистое, мягкое, собачка например. Для удовлетворения чувства вкуса нужны тающие во рту яства (устрицы), не нужно допускать ослабления вкуса, поэтому хорошо жевать розоватую пасту постоянно, как делают американцы. И наконец, ведь есть же чувство любви.
— Да, есть, — тихо выронила Соланж так, что Готард, увлекшись своим, даже не заметил.
— Чувство любви, — продолжал он. — Чтоб удовлетворить это самое ненасытное и, кто его знает, кажется, уродливое чувство, нужно немногое: надо, чтобы рядом с тобой было другое подобное тебе существо. Разве существует что-нибудь еще кроме чувств для настоящей жизни? Больше нет ничего. Остальное смерть и смерть. Человек Запада, знающий, что за смертью не следует ничего, до наступления ее хочет иметь все, максимум возможного…
— А там, в снежных пустынях, на русской равнине смотрят не так…
Но Готард уже прямо боялся ее слов. На этот раз он сделал вид, что не расслышал, и, чтоб отвлечь ее и себя от возможности каких-нибудь серьезных объяснений, сказал:
— На Монмартр, едемте на Монмартр. Скорее, а то пройдет ночь.
Они поспешно вышли из Hall’я.
— Видите… Видите… Посмотрите, над Сеной… — сказал Готард. — Видите там красное зарево?
— Вижу.
— Это Монмартр.
— Ах, а я не то смотрела. Я думала, что вы показываете направо. Видите, и там какое-то зарево.
— А-а-а, — Готард махнул рукой, — это ничего… Это луна заходящая. Нынче почему-то она особенно большая и красная. Но горящий-то Монмартр вы все же видите?
Он показал в одну сторону, а она смотрела в другую: на луну, выглядывающую из-за Лувра… Лицо луны было красное, как у баб от мороза, широкое и распутно-доброе. Лицо луны грустное над полем, сказочно-таинственное над лесом, жуткое в одиночестве своем над морем, — здесь, над городом, луна выглядела как лицо сводницы. Нехороший был вид луны над Парижем и в этот час. Тусклые лучи ее боролись со светом бульваров и кино, с рекламами на стенах домов, с прожекторами на крышах магазинов и больше всего с господином Ситроеном, который арендовал и зажигал башню Эйфеля.