реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Аросев – Белая лестница (страница 116)

18

Слезу пролил испанец не из сочувствия к американцу, а оттого, что пожалел себя: уж не спутался ли и он с чекисткой. Чтоб отогнать неприятные предположения, испанец заговорил о колебаниях акций на мексиканские серебряные рудники.

— Вы русская? — спросили блондинку уже в десятом месте, куда она пришла наниматься в качестве фигурантки или певицы.

— Да, русская.

— Эмигрантка?

— Почти. Вернее, поневоле.

— У вас нансеновский паспорт? Или удостоверение от консула?

У блондинки не было ничего. Ей вежливо кланялись, показывая прямые проборы на голове из реденьких волос, и сожалели о невозможности предоставить место.

Девушка шла дальше. Шла по улице, на которой, как читатель уже предупрежден, все время было пасмурно и дождливо.

Над большими столицами Европы весеннее небо похоже на осеннее.

Туча над землей

— Какая чушь! — бросил пилот. — Что ж из того, что у меня жар?! Зато — голова работает превосходно!..

— Нет, нет, — возражала Нина, — сегодня ты лететь не можешь! Сегодня ты болен.

И оба друг перед другом лгали: он вовсе не был болен, но, встав поутру, решил сказать жене, что у него жар, что это, видимо, припадок малярии, она — Нина — вовсе не хотела, чтоб он оставался дома, но старательно упрашивала остаться только потому, чтоб не навлечь на себя подозрения ввиду предстоящего ей сегодня свидания.

Он знал это, а поэтому хотел, во-первых, испытать ее, а во-вторых, потом, может быть, притвориться героем перед ней и, несмотря на боль, отправиться лететь.

Она подозревала, что он знает о ней все.

Так оба они превосходно знали друг друга в этот момент, и оба старались делать так, как будто ничего не знали. У обоих игра выглядела искренним делом. Ложь принимала облик правды.

Он тер себе лоб, принимал хину, считал свой пульс.

Она все крепче его обнимала, все горячее ему говорила:

— Не улетай сегодня, Леня, ведь…

— Да пойми, что надо! Долг прежде…

— Что значит «долг»? Пусть другой…

— Дай лучше коньяку! Коньяку дай скорее! Он согревает! Тепло…

Она подавала ему рюмку с красным жгучим питьем.

Леня сорвал с постели одеяло. Кутался в него. Пил.

В комнате было полутемно. В окно смотрел смутный весенний рассвет.

Лететь надо было утром, с очередной почтой. Пилот посмотрел на часы.

— Дай чаю, Нина. Ча…

Она пошла греть чайник в маленькую, как коробочка, кухню. Он посмотрел ей вслед: босые ноги, с тоненькими длинными ступнями, едва касались земли — летящая походка. И еще за дверью мелькнула ее коса, небрежно, по-утреннему заплетенная; белая коса.

Вот все это милое, белое, дорогое — дороже всего — будет раздавлено другим.

А он? Пилот посмотрел на себя в зеркало: землистое худое лицо.

— Отчего это у нашего брата, летчиков, лица худые и темные? Словно какой-то питекантроп!.. Что-то глаза-то у тебя больно блестящие?! — сказал он своему отражению в зеркале.

— А может быть, ничего неприятного и нет? Может, фантазия? — Это уж не он, а кто-то другой, за него, в нем стал догадываться.

Вошла хрупкая Нина, поставила на стол стакан чая и накинула пуховый платок поверх голубой кофточки.

— Ты за новый быт или… — спросил он.

— Разве чай не горячий или… — спросила в свою очередь она, не поняв вопроса.

— Одной моей любви тебе мало, мало?

— Ты, должно быть, бредишь. Прими еще хины. Хотя…

— Коньяку! — крикнул он.

Выпил одну, вторую, третью.

Размахнулся. Нина испугалась. Нагнулась. Но он не ударить хотел: обнять.

Надел просаленную старую фуражку.

Нина знала, что эту фуражку надевал он в моменты своей острой грусти и неудач. Тогда он любил свои старые вещи, как любят старых друзей.

— Я за старый!.. — сказал он и захлопнул за собой дверь.

Нина ощутила приступ раскаяния за все, что допускала по отношению к Лене, и особенно за только что, кажется, с успехом, проведенную игру.

Касьян Баской был деревенский парень. С гармошкой в руках, с лаптями на ногах, с «козьей ножкой» во рту, с копною белых волос на голове отправился он на красный фронт. Там он отличился бесстрашием, хорошей пляской, веселой песней («Красноносые алтынники, все Касьяны именинники»). А после красного фронта у него остались: орден Красного Знамени, билет коммуниста и путевка на рабфак. Но ни копейки денег.

Поэтому вместе с другими студентами нанялся он осенью на работу: разбирать кирпичный остов одного большого разрушенного дома. Там же и по той же причине работала Нина.

Рано утром молодой техник, в потрепанном пальто, собрал всех нанявшихся на работу и дал инструкции.

— Стало быть, вы со мной в паре, — сказал Баской Нине, когда стали делиться на десятки.

И вот вдвоем и вместе с другими они разрушали старый буржуазный дом.

А между собой закладывали фундамент новых отношений…

Так мало-помалу, в сравнении с открытым, легким на всякое дело Баским, Леня, муж ее, стал казаться угрюмым и тяжеловатым. Баской — как солнце. Леня — как туча.

Временами Нина что-то неловкое чувствовала в своем поведении. Перебирала в памяти свои поступки. Их итог: связь с Баским потихоньку от мужа. Итог этот — глупый. И такой мизерный, мизерный, не стоящий внимания. Он нисколько не зачеркивал Леню и любовь к нему.

Получалась любовь к двум. Это не выдумка, а стихийное ощущение в себе раздвоенной (или, лучше, сросшейся) любви к двум. И вся ложь ее поведения перед Леней вытекала из этого ощущения: только самой бесстрашной ложью и можно было удержать около себя сразу двух. Но от этого не легче.

Нина спрашивала Баского:

— Как быть?

— А ты ему объясни все. Скажи, что любишь его и меня и, главное, себя. Я, лично, не возражаю…

Нина всякий раз с ним соглашалась. Но казалось, уже самое появление Лени несло впереди себя какую-то волну лжи, которая захватывала ее сразу с головой. А чуткие, колкие глаза Лени резали, как два отточенные клинка.

Баской вызывался даже сам с ним поговорить, по-приятельски, но Нина и слышать об этом не хотела.

— Зачем? Ты только лишишься меня! Он даже, может быть, согласится с тобой, но это будет на словах. Пойми, что ведь наши рассуждения — это одно, музыка слов, а человек, сам человек — это другое — это двуногая, тысячелетняя привычка. Тысячелетняя, нетронутая…

— Надо ломать старые рамки и преграды! Надо ломать привычки! Создавать новый быт! Прошлое прогнило и погибло! Не для того мы кровь на фронтах проливали, чтобы старое, привычное…

— А мне кажется, — кутаясь в шаль, сказала Нина (Нина была «зяблик»), — навыки человеческой жизни лежат глубоко, в самом кровообращении, в жилах, в кости, в корнях волос, в способности всякое новое под град новых слов пригнуть к самому, самому старому. Не из этой ли лжи происходит протянутое через всю жизнь людей искание вековечной правды? Но нет, я вижу, ты не понимаешь…

Услышав слово «вековечный», Баской затыкал уши, так как считал это идеализмом.

Обычно в этом месте стрелка их разговоров поворачивалась в какую-нибудь другую, бесспорную сторону.

Может быть, Нина боялась хоть чем-нибудь встревожить свою жизнь и куталась в теплую ложь, как в пуховую шаль.

А может быть, Баской, произнося перед Ниной речи, чувствовал, как они, речи-то, скользят по ее белокурой головке и где-то увязают. В косу, что ли, вплетаются?