Александр Аросев – Белая лестница (страница 100)
Можно было подумать, что это говорит какой-нибудь бравый гвардии штабс-капитан.
С этого началась снова дружба попа с учителем.
Опять жизнь на минуту как будто забежала в старую норку. Опять интерес к телеграммам с фронта. Опять вычисления и споры о том, сколько взято у неприятеля орудий, пленных и на сколько верст «отогнали немца».
Но жизнь в эту норку спряталась ненадолго.
Сначала целые полки на фронте шарахнулись в тыл, потом загремели пулеметы в далеком Питере против Керенского, потом в уездном городе был арестован земельный комитет. И наконец, на сходке выступил один солдат, молодой, рябой, остроносый, с отчаянными глазами, который говорил так:
— Товарищи, я, к примеру, из Петербурга приехал. Товарищи, могу али нет свое слово сказать?
— Говори!.. Вали!.. Тише, ребята!.. — гудела толпа.
— Товарищи, не убоимся никого. Откуда опять же взялся такой Керенский? Товарищи, довольно кровопивцев. Много мы своей кровушкой землю покрыли. Товарищи, нешто можно шить без иглы, али пахать без сохи, али рубить без топора? Ну, так вот, значит, и воевать нельзя, коли, стало, хлеба нет и солдаты в окопах не хотят сидеть.
— Вестимо, правильно, — гудел народ.
И вот когда после такой речи заговорил Крутогоров, мужики взревели:
— Долой его! Ступай окопы рыть! Вон!..
Бледный, ошеломленный, подхваченный какой-то сильной стихией зла, учитель Крутогоров медным голосом размеренно чеканил слова и нарочно долго тянул свою речь.
А сзади Крутогорова «батюшка» расчесывал толстой пятерней свою бороду и улыбался сладкой улыбкой. Что-то пьяное было в глазах батюшки, что-то сладкое было в его красных губах, что-то гадкое было скрыто в его седоватой бороде.
Учитель Крутогоров что-то потерял. Он становился все более и более грустным, подавленным, и рождающуюся в нем ненависть к мужику он питал беседами с «батюшкой». Он теперь даже переселился к нему. Он покинул школу. Он однажды потихоньку бросил камнем в проходившего рыжего мальчишку.
А деревенские мальчишки, его бывшие ученики, теперь при встрече с ним опускали глаза… Они от отцов своих узнали, кто несет правду: Крутогоров или сама война.
Ушли. Все ушли куда-то. Во-первых, увели маму… Во-вторых… Да, она прощалась и не плакала. Как только ее увели, во дворе был какой-то шум. Амбар кто-то отпер и запер. И кто-то лазал в погреб. Кто-то пробежал по балкону…
Ушли куда-то все. Женю забыли.
Он остался в гостиной и смотрел в окно, в ту сторону, куда увели маму.
Мама не плакала, значит, скоро вернется.
Только зачем же все ушли? И почему разные замки во дворе гремели?
Женя горячим лбом прижался к стеклу. На белом височке его билась синяя жилка. Длинные, немного загнутые кверху ресницы, как два маленьких веера, были неподвижны. И под ними, под веерочками, два больших голубых печальных глаза.
Не причесали сегодня Женю и галстучек завязали наспех. И даже сапожки велели самому надеть.
— Ты уж большой: шестой год тебе. Учись без матери-то жить, — сказала Жене Дуня, у которой лицо красное и сморщенное, как помидор.
Вышел Женя из залы в столовую. Буфет открыт. На столе в беспорядке посуда. На полу разбившийся стакан и самовар на боку. Тишина кругом. Только часы тик-так, тик-так, тик-так. И смотрят со стены на столовую, как очень спокойное лицо. Смотрят, — а сказать ничего не могут, кроме своего заученного: тик-так.
Женю мама учила часы разбирать: если стрелки вытянутся в разные стороны — значит, половина двенадцатого. Как раз манная каша поспевает. А если стрелки все равно что две руки сожмутся наверху, — значит, ровно двенадцать. В это время солнышко выше, выше всего. Про солнышко тоже мама рассказывала. А вот сейчас Жене непонятно, сколько времени. Может быть, часы сами скажут сколько. Они иногда кричат так: ахх… ахх… ахх… Сколько раз крикнут, столько и часов.
Женя стал ждать, когда прокричат часы. Но они все шептались сами с собой: «Тик-так, тик-так, тик-так»…
Женя прислушался. И ему показалось, что часы говорят: «Иди-иди-иди». Женя пошел.
На дворе тоже не было никого.
Никого, кроме собаки Курса, которая металась на цепи около своей конуры.
Курса увидал Женю и закричал. Сердито-сердито. Даже рявкнул.
Женя остановился, посмотрел на пса, удивился, зачем это он рычит на него, на Женю, когда вообще все так странно, никого нет. И когда всех, всех жалко и себя жалко. И Курса.
Женя задумался и взял пальчик в рот. Курса порычал еще немного и успокоился.
Оба — и собака и мальчик — глядели друг на друга удивленно. Женя хотел собаке сказать: «Маму мою увели люди, у которых в руках были ружья. А потом ушли все»… А собака хотела Жене ответить: «Люди тебя покинули, а я осталась с тобой, но помочь тебе не могу, потому что на цепи».
Женя хотел сказать, но не сказал, потому что ведь все равно собака не понимает по-человечьему.
Собака хотела сказать, но тоже не сказала, потому что Женя не знает по-собачьи и все ее слова считает рычанием или лаем.
Женя тронулся было к воротам, но собака завыла и стала рваться с цени.
«Не будешь лаять, тогда подойду», — подумал Женя про собаку. Собака будто поняла и замолчала.
Мальчик подошел к собаке и стал осматривать цепь, нельзя ли освободить собаку.
Курса старался лизнуть ему руку.
Цепь была крепкая. Своими пухленькими белыми ручками ничего не мог Женя сделать с цепью.
Погладил собаку, потом поцеловал ей переносицу и пошел.
Во всем существе Жени была какая-то большая решимость. Будто сразу он стал большим. И крепко задумался. Запала мысль ему в голову: «Найду маму».
Пыльная улица, широкая и длинная, распласталась на желтом зыбучем песке. Пустынно. Нет никого. А в синем просторном небе каркают вороны. Многие окна закрыты ставнями. Зловещие черные вороны в небо.
Женя направился в дом, который стоял наискосок, через улицу. Там жил бойкий мальчик Васька, с которым тетя Дуня даже запрещала водиться. Но зато этот мальчик знал про все. Он был как большой.
Вдруг Женя увидел, что навстречу ему, подпрыгивая, несется Васька — грязный, босой и веселый. Особенно весел, не как всегда.
— Идут! Идут! Идут! — кричал он, подстегивая сам себя по ляжкам тонким прутиком. — Идут, Женька. Идут, не ходи.
— Кто, солдаты идут? — спросил Женя.
— Нет, красные идут. Понимаешь? Большевики.
— А мама?
— Чья, твоя? Да ее увели казаки.
— Казаки?
— Ну да. То красные, а то казаки. Понял?
— Понял.
Ничего не понял Женя. Хотел спросить бойкого, неугомонного Ваську, но стеснялся. А самому горько, горько было. И в маленькой груди его сердце свернулось в комочек.
Из дома напротив вышел сапожник. Почесался. Перекрестился на восток. Сплюнул в канаву.
— А вы что тут, пострелы? — огрызнулся на ребятишек.
— Идут, дядя Митрич! — сказал Васька.
— Кто, красны-то? У-у, они, брат, те жару дадут.
— Митрич, — обратился к нему Женя, — ты не видал, куда мою маму увели?
— Не знаю, не видывал. А увели, слышь?
— Ну да.
— Смотри, брат, сиротой бы не остался!
— Как сирота?
— Так, без матери, стало быть. Больно уж она против офицеров тут говорила. Пожалуй, ей несдобровать.
У Жени к горлышку словно шарик подкатился. Давил на виски и хотел слезы выжать. Если бы заплакал Женя, то не унять бы его было, пока не явится мама, но Женя еще больше, чем плакать, хотел узнать, где мама.