реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Архангельский – Полка: История русской поэзии (страница 19)

18
Иль в дол лучом сверкала. На камне мшистом в час ночной, Из милой родины изгнанник, Сидел князь Курбский, вождь младой… ‹…› Сидел – и в перекатах гром На небе мрачном раздавался, И тёмный лес, шумя кругом, От блеска молний освещался. «Далёко от страны родной, Далёко от подруги милой, — Сказал он, покачав главой, — Я должен век вести унылой».

Наиболее выразительные достижения в расширении элегического диапазона принадлежат Евгению Баратынскому, одному из лучших поэтов пушкинского поколения. Его стихотворения начала 1820-х годов – «Разуверение» (1821), «Признание» (1823), «Оправдание» (1824) – звучат неожиданно на фоне сложившейся традиции. В «Разуверении» герой не упрекает возлюбленную в измене или равнодушии (а вспомните, как ведёт себя тот же Ленский!), но констатирует, что сам не способен к сильному чувству после пережитого: «В душе моей одно волненье, / А не любовь пробудишь ты». В «Признании» также речь идёт о равнодушии героя и его неспособности к любви («Я сердца моего не скрою хлад печальной…», «Душа любви желает, / Но я любить не буду вновь; / Вновь не забудусь я: вполне упоевает / Нас только первая любовь»), причём он воспринимает их как неизбежность, естественный ход вещей, а не предаётся самобичеванию, как это делало первое поколение русских романтиков. Вызовом поэтической условности могло выглядеть упоминание о «прозаическом» браке по расчёту, который не исключает для себя лирический субъект («Подругу, без любви, кто знает? изберу я. / На брак обдуманный я руку ей подам / И в храме стану рядом с нею»), хотя и у этого сюжета, вероятно, был литературный источник – знаменитое стихотворение Байрона «Сон», в котором рассказывается о таком эпизоде из жизни героя.

В «Оправдании» герой Баратынского таким иезуитским и риторически отточенным образом пытается просить прощения у возлюбленной за измену, что в итоге саму же её и обвиняет в случившемся:

Приветливых, послушных без ужимок, Улыбчивых для шалости младой, Из-за угла Пафосских пилигримок Я сторожил вечернею порой; На миг один их своевольный пленник, Я только был шалун, а не изменник. Нет! более надменна, чем нежна, Ты всё ещё обид своих полна… Прости ж навек! но знай, что двух виновных, Не одного, найдутся имена В стихах моих, в преданиях любовных.

Оригинальность Баратынского была по достоинству оценена современниками. «"Признание" – совершенство. После него никогда не стану печатать своих элегий», – с досадой писал Пушкин, который воспользовался поэтическими находками Баратынского в собственной лирике, например в ещё одном стихотворении о «нелюбви», написанном в середине 1820-х:

Под небом голубым страны своей родной Она томилась, увядала… Увяла наконец, и верно надо мной Младая тень уже летала; Но недоступная черта меж нами есть. Напрасно чувство возбуждал я: Из равнодушных уст я слышал смерти весть, И равнодушно ей внимал я. Так вот кого любил я пламенной душой С таким тяжёлым напряженьем, С такою нежною, томительной тоской, С таким безумством и мученьем! Где муки, где любовь? Увы! в душе моей Для бедной, легковерной тени, Для сладкой памяти невозвратимых дней Не нахожу ни слёз, ни пени.

Это влияние Баратынского также чувствуется в пушкинских поэмах – и, конечно, романе в стихах.

Другая важная тенденция – усиление автобиографичности. В стихах романтиков стали появляться намеренные отсылки к реальным биографическим обстоятельствам – и это заставляло читателя видеть в тексте автора «всю повесть о его судьбе» (как пошутил Пушкин про непристойные элегии Николая Языкова). Один из ранних примеров такого рода – пронзительное стихотворение Батюшкова «Тень друга» (1815), посвящённое памяти его друга Ивана Петина, погибшего в Лейпцигском сражении в 1813 году. Обстоятельства его смерти находят отражение в поэтическом тексте, в котором лирический субъект, так же, как некогда Батюшков, плывёт на корабле из Англии («Я берег покидал туманный Альбиона: / Казалось, он в волнах свинцовых утопал…»). В ночном тумане ему является тень друга:

И вдруг… то был ли сон?.. предстал товарищ мне, Погибший в роковом огне Завидной смертию, над Плейсскими струями.

Руфин Судковский. Неспокойное море. 1878 год[102]

Многие сюжетные ходы «Тени друга», как убедительно показал филолог Олег Проскурин, затем использовал Пушкин в своей первой южной автобиографической элегии – хрестоматийном стихотворении «Погасло дневное светило…» (1820).

Лети, корабль, неси меня к пределам дальным По грозной прихоти обманчивых морей, Но только не к брегам печальным Туманной родины моей, Страны, где пламенем страстей Впервые чувства разгорались, Где музы нежные мне тайно улыбались, Где рано в бурях отцвела Моя потерянная младость, Где легкокрылая мне изменила радость И сердце хладное страданью предала.

Герой Пушкина так же, как и герой Батюшкова, в вечерних сумерках отправляется в путь по туманному морю и на корабле оказывается одержим видениями прошлого. Описывая их, Пушкин активно использует фразеологию Жуковского и того же Батюшкова. Но важно, что при публикации Пушкин стремился подчеркнуть связь этой вполне традиционной по языку и мотивам элегии с собственной биографией. В первой публикации под текстом появляется помета «Чёрное море. 1820. Сентябрь», а в письме брату Льву, рассчитанном на публичное пересказывание в Петербурге, Пушкин описывал якобы время создания текста: «…Морем отправились мы мимо полуденных берегов Тавриды, в Юрзуф… Ночью на корабле написал я Элегию, которую тебе присылаю…» – в то время как автографы свидетельствуют, что работа над текстом по крайней мере велась уже по приезде в Гурзуф. Этот путь, важный для формирования авторской стратегии Пушкина и многих его современников, развивался и ещё в одном важном для лирики 1820-х годов жанре – романтической поэме.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.