Александр Архангельский – Литературный навигатор. Персонажи русской классики (страница 74)
Башмачкин покидает пределы этой омертвевшей жизни, где даже о кончине человека узнают лишь на четвертый день после похорон (на дом к Акакию Акакиевичу является посыльный из департамента, чтобы узнать, почему того нет в присутствии) и тут же заменяют «выбывшего» новым исполнителем функции. Сюжет совершает третий «заход», характер повествования резко меняется.
Рассказ о «посмертном существовании» Акакия Акакиевича в равной мере исполнен ужаса и комизма, фантастического правдоподобия и насмешливо поданной неправдоподобности. Выйдя из подчинения законам мира сего, Башмачкин из социальной жертвы превращается в мистического мстителя. В мертвенной тишине петербургской ночи он срывает шинели с чиновников, не признавая бюрократической разницы в чинах и действуя как за Калинкиным мостом (т. е. в бедной части столицы), так и в богатой части города. Лишь настигнув непосредственного виновника своей смерти, «одно значительное лицо», которое после дружеской начальственной вечеринки направляется к «одной знакомой даме Каролине Ивановне», и сорвав с него генеральскую шинель, «дух» мертвого Акакия Акакиевича успокаивается и пропадает с петербургских площадей и улиц. Видимо, «генеральская шинель пришлась ему совершенно по плечу».
Таков итог жизни социально ничтожной личности, превращенной в функцию. У Башмачкина не было никаких пристрастий и стремлений, кроме страсти к бессмысленному переписыванию департаментских бумаг, кроме любви к мертвым буквам: ни семьи, ни отдыха, ни развлечений. Но социальное ничтожество неумолимо ведет к ничтожеству самого человека. Акакий Акакиевич, по существу, лишен каких бы то ни было качеств. Единственное положительное содержание его личности определяется отрицательным понятием: он незлобив. Он не отвечает на постоянные насмешки чиновников-сослуживцев, лишь изредка умоляя их в стиле Поприщина, героя «Записок сумасшедшего»: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?»
Само имя «Акакий» в переводе с греческого и означает – «незлобивый». Однако этимологический смысл имени без остатка скрыт за его «неприличным» звучанием, фекальные ассоциации усилены «списком» столь же неприлично звучащих имен, которые предоставили на выбор матушке Акакия Акакиевича перед крещением младенца: Мокий, Соссий, Хоздадат, Трифиллий, Дула, Варахисий, Павсикакий. Любой читатель Гоголя должен был понять, что с помощью литературного приема подбора имен якобы «по святцам» писатель обессмысливает весь список, рифмует «недостойное» звучание имен с ничтожеством героя. Бессмысленна и его фамилия, которая, как иронически замечает рассказчик, произошла от башмака, хотя все предки Башмачкина и «даже» шурин (притом что герой не женат) ходили в сапогах.
Но незлобивость Акакия Акакиевича обладает определенной духовной силой. В повесть недаром введен «боковой» эпизод с «одним молодым человеком», который внезапно услышал в жалостливых словах обиженного Башмачкина «библейский» возглас «Я брат твой» и переменил всю свою жизнь. Так социальные мотивы, связанные с Акакием Акакиевичем как социальным типом, связываются с религиозным содержанием его образа. Вся печальная история о шинели строится на взаимопроникновении, взаимопереходе социального начала в религиозное, и наоборот.
Пристрастие Акакия Акакиевича к буквам «обличает» безличность бюрократического мироустройства, в котором содержание подменено формой. Наряду с этим оно пародирует сакральное, мистическое отношение к священной Букве, Знаку, за которым скрыт таинственный смысл. Описание ледяного зимнего ветра, который мучит петербургских чиновников и в конце концов убивает Башмачкина, связано с темой бедности и униженности «маленького человека». И в то же самое время, как давно замечено, время в «Шинели» расчислено по особому календарю; естественная хронология грубо нарушена, чтобы действие начиналось зимой, зимой продолжилось и зимой завершилось. Петербургская зима в изображении Гоголя приобретает метафизические черты вечного, адского, обезбоженного холода, в который вморожены души людей – и душа Акакия Акакиевича прежде всего.
Далее образ начинающего генерала, у которого лицо как бы подменено безличной значительностью звания («одно значительное лицо»), тоже показывает безличие бюрократии. Однако и он встроен в религиозно-символический план повествования. Он словно сходит с табакерки
Сам Башмачкин поминает в предсмертном бреду «его превосходительство». Это бунт «маленького человека» против унизившего его начальства, и одновременно это своеобразное социальное богоборчество. Ибо «значительное лицо» и впрямь замещает в чиновном сознании Акакия Акакиевича идею Бога. Слова «сквернохульничать» в русском языке нет и быть не может; это тавтология. Но оно замещает слово «богохульничать» (потому хозяйка и крестится в
Наконец, само отношение Башмачкина к вожделенной шинели – и социально, и эротично («подруга жизни»), и религиозно. Мечта о новой шинели питает его духовно, превращается для него в «вечную идею будущей шинели», в идеальный образ вещи, существующий, в полном согласии с философом Платоном, до и помимо нее. День, когда Петрович приносит обнову, становится для Башмачкина «самым торжественнейшим в жизни» – неправильная стилистическая конструкция (либо «самый», либо «торжественнейший») уподобляет этот день Пасхе, «торжеству из торжеств». Прощаясь с умершим героем, автор замечает: перед концом жизни мелькнул ему светлый гость в виде шинели, но
Однако читатели XIX века рассматривали образ Акакия Акакиевича прежде всего в социальном контексте. Бесчисленные проекции этого образа (начиная с Макара Девушкина в «Бедных людях» Ф.М. Достоевского и заканчивая героями А.П. Чехова) направлены в морально-общественную плоскость, сведены к теме безвинно и безнадежно страдающего человека. Однако религиозно-философская энергия, заключенная в образе Башмачкина, в конце концов пробьется сквозь сугубо социальные наслоения – и отзовется в поздней прозе того же Ф.М. Достоевского (персонажи романа «Униженные и оскорбленные», Соня Мармеладова и Катерина Ивановна в «Преступлении и наказании», Хромоножка в «Бесах» и др.).
Коляска (1835, опубл. – 1836)
Прототипом Чертокуцкого стал беспредельно забывчивый граф М.С. Виельгорский, анекдот из жизни которого (сохранившийся в записи В.А. Соллогуба) положен в основу сюжета повести: «однажды, пригласив к себе на огромный обед весь находившийся в то время в Петербурге дипломатический корпус, он совершенно позабыл об этом и отправился обедать в клуб; возвратясь, по обыкновению, очень поздно домой, он узнал о своей оплошности и на другой день отправился, разумеется, извиняться перед своими озадаченными гостями, которые накануне, в звездах и лентах, явились в назначенный час и никого не застали дома». Но никакой социальной или психологической общности между Чертокуцким и Виельгорским нет и быть не может.
Чертокуцкий в прошлом – кавалерийский офицер, вынужденный выйти в отставку из-за «неприятной истории» и продолжающий носить шпоры при фраке. Его «аристократизм» и даже «дендизм» комически срифмован с убогостью смертельно скучной жизни города, главную достопримечательность которого составляют свиньи. Главное занятие Чертокуцкого – обмен; капитал, взятый им за хорошенькой женой, тотчас употреблен на шестерку лошадей, вызолоченные замки к дверям, ручную обезьяну и француза-дворецкого. Во время обеда, который дает бригадный генерал местному обществу, Чертокуцкий предлагает тому купить у него коляску «венской работы», выигранную у приятеля в карты; особо подчеркнуто, что она «вместительна». «Вместительность» этой коляски герою предстоит оценить самому – уже наутро.
Он приглашает всех офицеров к себе обедать, но, вернувшись в 3 часа мертвецки пьяным, не отдает никаких распоряжений насчет обеда и просыпается лишь тогда, когда экипажи гостей уже видны на горизонте. Чертокуцкий велит объявить прибывшим, что его нет дома, а сам прячется в багажном отделении коляски, где его, конечно же, обнаруживают офицеры, пожелавшие «взамен» обеда посмотреть «творение» венского мастера.
Повесть (как все произведения такого типа; ближайший литературный аналог – поэмы Пушкина «Граф Нулин» и особенно «Домик в Коломне») завершается как бы ничем: «А, вы здесь! <…> – сказал изумившийся генерал. <…> Тут же захлопнул дверцы, закрыл опять Чертокуцкого фартуком и уехал вместе с господами офицерами». Нарочитая «пустота» повести оказывается производной от пустоты самого героя, а его никчемность – производной от ничтожества самой окружающей жизни, которая проходит мимо своего собственного смысла.