18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Александр Антонович – Многосемейная хроника (страница 4)

18

Ведать всего этого Мария Кузминична разумеется не могла и потому славный город сей произвел на нее неизгладимо-тягостное впечатление, которое еще более усилилось через несколько дней, когда оказалось, что родной завод работой ее загрузить не в состоянии.

Ввиду того, что местные предприятия в сторонней рабочей силе вовсе не нуждались, устроилась Мария Кузминична в госпиталь, где, конечно, с питанием было полегче, да зато боль людская никаких разумных границ не имела. Не гной и кровь, вовсе не то, от чего дамочки без чувств падают, угнетало ее и за душу брало, а только – безмерное количество боли, пропитавшей уже не только бинты и простыни, а и самый воздух. Так и не привыкла она к этой ненормальности, и до самого последнего дня открывала по утрам крашеную белой масляной краской дверь, словно на заклание шла.

В силу такого вот отношения, а также особенной женской и человеческой психики, эвакуации Мария Кузминична почти вовсе не запомнила – нечто темное и все тут.

В темноте этой зиял только скоротечный госпитальный роман с почти совсем уже здоровым больным. Роман этот не только ни к чему хорошему, но и вообще ни к чему не привел, поскольку состоял и; недолгого держания за ногу, учиненного в момент очередной перевязки.

Об этой болезненной выходке наверное и говорить бы не стоило, тем более, что не особенно высоко и захватил-то, если бы Мария Кузминична не сочла это происшествие ужасным своим грехопадением и не мучилась бы, постоянно вспоминая его, и краскою бы не заливалась, пытаясь осмыслить и невольно домысливая случившееся. И долго еще благодарила она Бога, что больного этого охальника за преднамеренное расковыривание раны в соседний закрытый госпиталь перевели, избавив ее тем самым от жарких и противоречивых укоров совести.

Так и прошли три с половиной года, пролетели, пронеслись со стоном, оставив лишь чувство беспримерного одиночества, да стопочку фомкиных писем, хотя и удивительно похожих одно на другое, но все же разных, ибо в письмах подобных не слова важны и не сведения всякие сообщаемые, а почерк, сам постав буковок, неизвестно каким образом запечатлевающий состояние души в отчетный период.

Лишь после Победы чувства как-то сразу и все вернулись к Марии Кузминичне – будто на пригорок поднялась. Оказалось, что и небо есть, и звезды, и птицы, и деревья, и она во всем этом не просто камушек придорожный, а самый что ни на есть главный и самоценный предмет.

Никогда ранее не возникало у Марии Кузминичны такого полного ощущения жизненной силы. И огляделась она, и с недоумением обнаружила себя в чужом, не милом ее сердцу городе, и потянуло ее к дому, про который все эти годы она почти вовсе и не вспоминала. Словно рана старая открылась. И в удивительном свете предстала перед нею и квартира их коммунальная, и соседи их непосредственные, и все, все, все с жизнью ее единственной связанное.

Но сразу уехать из Новотрубецка Мария Кузминична не могла, ибо, хотя свобода и есть осознанная необходимость, данная нам в ощущениях, но ведь за дрова, в феврале добытые, еще не до конца уплачено, да и на билет деньги требуются немалые, которых нет вовсе.

Тут, правда, немного повезло, потому что роман Светки из 3-го отделения с майором из 7-ой палаты закончился криминальным абортом и заражением крови, так что взяла Мария Кузминична ее ставку и из жизни общечеловеческой выключилась, а в себя пришла, лишь когда поезд уже окраины Москвы обстукивал.

Родная квартира и их комната в частности поразила Марию Кузминичну своею необьятностью, высотою потолков и почти полным отсутствием клопов. Тут впервые дошло до Марии, что она не что-то там такое, а самая настоящая столичная штучка, предназначенная для жизни высокой и радостной. Поэтому, а может просто из-за накопившейся в каждой клеточке стареющего тела усталости и бессонных ночей, но почти весь следующий день провела она в постели, в снах голубых, да розовых, приятственных до невозможности, и без оных.

Но недолог день на исходе октября.

Когда в поздних сумерках уже собралась Мария Кузминична чаю вскипятить, обожгла ее годами копившаяся по углам промозглая сырость, и эхо кроватного скрипа выявило пустоту еще не обжитой заново комнаты.

И с новой болью затомилась она по мужу своему, все никак не возвращавшемуся, и вдруг поняла, что без дитя никакой радости в ее жизни нет и быть не может, и что вся-то нелепая эта жизнь и дадена ей лишь для того, чтобы произвести на свет Божий что-то плоть от плоти своей – неважно что – хоть каку неведому зверушку, и что чувства ею к мужу питаемые, – это все та же тоска по существу живому, без которого вся-то жизнь есть борьба – сплошное производство и стояние в очередях.

И тут вспомнила она о существовании Бога, которого, конечно, не существует, и чувства, всю ее жизнь тяжким грузом на душе лежащие, в слово тихое обратила, после чего забылась томительными сладкими слезами.

Из этого прекрасного отчаяния вывел ее костяшечный стук в дверь, после чего голос старушки Авдотьевны произнес:

– Жива еще?

– Жива… – хрипло ответила Мария Кузминична и присела на кровати.

И явилась к ней старушка Авдотьевна, и напоила ее чаем липовым духовитым, и делились они меж собою одиночеством своим, таким, оказывается, одинаковым, и сахаром колотым, еще в забытом навсегда Новотрубецке полученном, хруптели.

– Пей-пей! – говорила Авдотьевна, – вода дырочку найдет! – и чаевничали они до полного изнеможения, до самой глубокой ночи, до полного просветления чувств.

На следующее утро пошла Мария Кузминична на свой завод, где ее приняли с распростертыми объятиями и оформили, как полагается.

И потянулись дни, как солдаты в строю – имена разные, а каждый – солдат…

Как-то сразу после праздников гремучих, шла Мария Кузминична домой со смены, и уж около самого подъезда мелькнула в неярком, казенном свете спешащая, чуть сутулая, родная фигура воина-освободителя – Фомы Фомича Бечевкина.

– Фомич! – закричала Мария Кузминична. – Фомка! – но привыкший к оружейной канонаде Фома Фомич только сапогами поскрипывал.

И пропал он во тьме, как сон, как утренний туман, и уже совсем неуверенная в рассудке своем, прислонилась Мария Кузминична к фонарю, под которым только что пронеслась тень мужа ее единственного, и застыла так безо всяких физических сил.

А потом как по лестнице темной поднялась, как наощупь с замком справилась, поняла Мария Кузминична, что на улице не сон был, и никакое не психическое явление, ибо перед дверью их комнаты оказалось шибко натоптано, и стоял в уголке вещмешок с запахом да чемоданчик, доселе невиданный, кожицей ненатуральной оклеенный.

И голос Фомы Фомича громыхал где-то в конце коридора, и соседские голоса что-то неслышное радостно выкрикивали.

И бросилась Мария Кузминична в комнату, пальтишко демисезонное-семисезонное скинула, черную головку, так удачно намедни с получки купленную, за окно на холода выставила, да сразу начала ужин творить, потому что хоть и своими руками внесла фомкины вещи в дом, и голос его явственно собственными ушами слышала, да вот пойти и самой на шею ему броситься почему-то не могла.

Не могла и все тут.

В волнении начала она не с картошки, к данному случаю более всего подобающей, а с винегретику, для изготовления которого в хозяйстве только один лук репчатый и имелся. И уж почти без соображения всякого, в мыслях растрепанных витаючи, резала головку за головкой и, естественно, плакала. В плаче этом, да в счастливом шмыгании носом, в словах каких-то, помимо рассудка произносимых, не заметила она, как Фома Фомич в очаг семейный взошел.

А лук был отменный, с рынка, Бог знает откуда привезенный и такой небывалой крепостью духа наделенный, что аж с порога задвоилось все в глазах у Фомы Фомича, резкость свою потеряло и поплыло куда-то вбок и в разные стороны.

Так и стояли они, не видя друг друга, пока у Марии Кузминичны весь лук не вышел.

А потом, словно слепые, столкнулись посреди комнаты и замерли так, ничего вовсе не говоря…

Ни золота, ни даже каких захудалых драгоценностей не отнял у проклятого врага Фома Фомич. Экспроприирован им был лишь набор плотницкого струмента по работе необходимого, да рубашка дамская ночная, шелковая, цвета невообразимого и с кружевами повсюду. Вещь по-своему удивительная.

Правда рубашка эта навела Марию Кузминичну на некоторые грустные размышления, ибо оказалась ей не то чтобы даже велика, а просто необъятна, так что было не совсем ясно – она ли за это время так ссохлась, или, добывая с боями трофей сей, Фома Фомич кого-то другого в голове держал.

Оставив вопрос этот до утра необсужденным, сели Бечевкины ужинать и, по свойственной им тонкости душевной, глупые слова иногда роняли, а более ели молча, оглядывая друг друга словно невзначай, ненароком, словно бы нечаянным мельком неестественно блестевших глаз.

Будто только познакомились.

После ужина все в той же скованности залегли они на кроватных возвышенностях и всю ночь балансировали, стараясь вниз не скатиться, и лежали так в большом напряжении, чутко слушая взаимное дыхание.

Но хоть и продержались они так до самого что ни на есть утра, именно в эту ночь неизвестно каким парадоксальным физическим образом и был зачат Никита Фомич Бечевкин.