реклама
Бургер менюБургер меню

Александр Аннин – На сто первой версте (страница 5)

18

А на свадьбу в Пожинской (Поминове, Починках?) принесли столы и стулья из соседних домов, простыни заместо скатертей – как обычно. Пили самогонку, водку и вино, все пьяные стали, кроме молодых, конечно, – им не положено, им только на другой день пригубить можно, а то дети неполноценные пойдут.

И тут мать невестина – хлоп себя по лбу, кричит на всю ивановскую:

– Ну как же так, вот ведь склероз, а про настойку-то вишневую, свойскую, я и забыла!

Ну, полезла в подпол за бутылью, несет эту настойку свою: я, грит, специально для свадьбы ее делала. И всех чуть не насильно заставила выпить по рюмке за здоровье жениха и невесты.

В живых остались только дети малые, что под столом да на дворе играли, еще свекор, которого снесли перед тем пьяного вдугаря на сеновал, и невеста, которая все-таки отбрыкалась от мамашиного угощения.

– А все потому, Оля, что мать невестина свою настойку вместе с костощками настаивала. Вот как отрыгнулись костощки эти вишневые, синяя кислота там, оказывается, – приговаривала тетя Рая.

А бабушка хмурилась:

– На все воля Божья…

5

Было что-то такое… неуловимое как для постороннего глаза, так и самих обитателей квартала, и это «что-то» делало нашу улицу именно городской, а не деревенской. И уж это, конечно, вовсе не бугристая асфальтовая дорога с чугунными колонками по обочинам (мы называли эти колонки «бассейнами»: «Куда идешь?» – «На бассейну»). И не черные от смоли столбы-фонари с косыми подпорками-бревнами, один из которых, «наш», по ночам слепил меня сквозь веки желтым светом.

А было «это самое» тем, что спокон веков именуется рабочим гонором, жилкой городскою: мол, мы на заводе да на фабрике вкалываем, а не коровье вымя да кур по сараям щупаем. И чем больше огородный, печной да бассейный уклад жизни обитателей Курлы-Мурлы смахивал по виду своему на колхозный быт, тем упорней жильцы нашего двадцать восьмого квартала выказывали свою городскую спесь, словно отпихиваясь, открещиваясь от деревенских. «Мы – городские! Нам по полторы тыщи старыми деньгами плотют»…

В то время не отвыкли еще от прежних цен, то и дело сравнивали их с ныне действующими, переводили: «Сто пятьдесят новыми? Это ж полторы тыщи старыми!» А если больше? Ух ты! Выходило о-го-го сколько. Не то что голь деревенская получает, там пенсия – четвертной на месяц, и то скажи спасибо, да получка – полтинник, если только ты не в передовиках колхозных числишься… Вот и кормятся подножным кормом да живностью всякой, всю жизнь своих клуш холят да пестуют. А нам кур этих вшивых да скотину капризную держать не надо, мы в помете ковыряться не приучены. Ну, овощи да зелень посадить на огороде, огурцы на закусь, чтоб только земля даром не пропадала – это дело другое, это само собой, это не зазорно.

И несли друг другу на пробу, у кого чего уродилось – лук ли зеленый, редисочку, а то и огурцы переросшие. Огурцов, помню, девать было некуда… Зелень для соседей не жалели, и всегда один у другого мог разжиться то укропом, то петрушкой, а то и свеколкой с морковкой для щей. Хорошо? Еще как хорошо-то!

А уж поросенка взять на откорм… Такой человек определялся молвой в выскочки, про него говорили: «Ишь ты, один стал умнее всех», а умных не любили, потому что умные-то и были на самом деле самыми большими дураками, ведь только дурак пойдет один против всей улицы.

Еще говорили про таких, что, дескать, захотел человек выделиться. Я не понимал тогда, что значит – выделиться? Бабушка растолковывала: «Раньше ведь как было? Все всё делали сообща. Жили в большой избе все вместе – и родители, и дети подросшие с мужьями ихними да женами, детки малые… Большущие семьи были, Сашуля, и все в одно время за стол садились, чинно. Не как сейчас, когда бутерброды на бегу съедают, каждый – когда захотел. Ну и, в общем, надоест, бывало, старшему или среднему сыну под начальством у старика отца ходить, он и говорит: хочу, мол, выделиться! Это значит – отдай мне, отец, мою часть земли, я с женой и детьми отдельный дом построю и там буду сам с усам, хозяином на всей своей воле! Вот что значит выделиться, Санёга. Что сейчас, что раньше – никогда не хотели молодые со стариками жить, старших слушаться. Вот и живем не по-лю́дски».

Деревенские из соседнего Заболотья нас не любили. Может, чуяли, что мы к ним относимся свысока? Наверно. Мы для них были вроде бы и свои, такие же – не в квартирах ведь живем, а в избах – чаще всего без газа и водопровода. А с другой стороны – жить в городе было, конечно же, проще и веселей. Ох, много в городе всякого! Не деревня с чахлым клубишком да скудным сельпо.

Пацаны из Заболотья время от времени целой ватагой совершали набеги на нашу и соседние, «задние» улицы. Вызывая мальчишек нашего квартала на драку, заболотские орали что есть мочи обидные стишки: «Городская вошь, куда ползешь? Под кровать, навоз хлебать!» Вместо «навоза», понятно, было употребляемо другое слово… И оглушительно щелкали пастушьими кнутами. Нашим мальчишкам выходить из домов и драться с деревенскими было страшно, и пацанов из Заболотья прогоняли мужики да бабы. Деревенские, цыкая сквозь щербатые зубы, длинно плевали на «асвальт поганый», нехотя и с ленцой убирались восвояси. Я еще застал то время, когда, помнится, говорили исконно правильно: не «восвояси», а «во своя вси», в свою весь, что по-старинному значит – в село, в деревню к себе.

Иной раз, правда, заболотским удавалось накостылять какому-нибудь зазевавшемуся, не успевшему юркнуть в свою калитку мальчугану с Курлы-Мурлы. Подвернулся им как-то Борька Дашковский, грузный широкомордый увалень, чуть постарше меня, живший в кирпичном беленом доме на краю квартала. Его деревенские побили сильно-сильно. Падая, Борька саданулся головой об угол фундамента и с тех пор стал умишком слаб, перевели его учиться в седьмую школу, которую все мы называли не иначе, как «шэдэ», школа дураков, – она была для умственно отсталых мальчиков и девочек, стояла на Курлы-Мурлы через квартал от нас. Слабоумных детей в Егорьевске было, видимо, очень много, раз уж целую школу большущую, двухэтажную, пришлось для них отвести. Говорили, что слабоумные рождаются из-за какой-то вредной вони на текстильном комбинате… Наши пацаны, которые ходили в нормальную десятую школу, завидовали сверстникам из седьмой: мало того что их не сильно спрашивали и совсем не гоняли по предметам, так еще вдобавок они вечно стояли на пятачке возле углового входа в здание школы и курили, и ничего им за это никто не делал. А нормальных мальчиков за курево прорабатывали.

…Было, конечно, еще одно, прямо скажем, немаловажное обстоятельство, выделявшее разницу между «задними» егорьевскими улицами и той же деревней Заболотье, что где-то далеко примыкала к избяным городским кварталам. И пожалуй, оно-то, это самое обстоятельство, было главным в то время: по-над улицей Карла Маркса высились церковные купола Александра Невского – действующей, чудом каким-то устоявшей и не разрушенной церкви, где взаправду шли Божьи службы, где «по-лю́дски» отпевали упокойников… И шли к нам в церковь со всей округи, хоть на праздник или просто помянуть родню, из враждебного Заболотья, из Корниловской, из Ефремовской, из Семеновской да Селиванихи, Бережков и Акатова, где помолиться за здравие и за упокой людям было просто негде. И это куда больше, чем заводская получка в «полторы тыщи старыми», добавляло чванливости обитателям изб на городских задах, осененных высоченной колокольней «Ксан-Невского».

Хотя, впрочем, была еще одна действующая церквушка на окраине, ближе к кладбищу, на Нечаевской улице, ее так и зовут по сей день – Нечаевская церковь, в честь Алексия, митрополита Московского, который во времена далекие, еще великокняжеские, сделал доброе дело для этих мест – прибрал здешний Гуслицкий край под руку Чудова кремлевского монастыря… Это очень много значило в те века – спасало «от глада и нашествия иноплеменных». Вот и назвали в честь Алексия-митрополита церквушку. Но туда, в Нечаевскую, почти никто не ходил, даже если жил поблизости. Мол, красивая церковь, благостная, чего тут говорить, да уж больно маленькая, не шибко громко там старухи-певчие поют, я лучше в большую пойду, в Александра Невского! Там весь город молится, я там знакомых повстречаю, а кого я встречу здесь, на самых-самых задах, на Нечаевской-то?

Неинтересно в церковь идти, если знаешь наперед, что никого не встретишь. И все шли ко всенощной субботними вечерами в нашу церковь, а по воскресеньям или на какой великий праздник – так утром, к семи да к девяти, на раннюю или позднюю обедню. Обычно отстаивали обе службы – и раннюю, и позднюю, это считалось за правило. А может, люди просто не понимали слов богослужения и не могли разобрать, когда кончается ранняя и начинается поздняя обедня, и выслушивали одни и те же песнопения да ектеньи по два раза кряду.

Здесь, в Александре Невском, и куличи с яйцами на Пасху святили, или березовые ветви на Троицу, или вербочку на Вербное, мед на Медовый Спас, яблоки – на Преображенье, орехи – на Спас Нерукотворный. Отсюда же и в последний путь своих упокойников провожали.

Иной раз я слышал от бабушки, когда она, по обычаю, говорила сама с собой: «Чтой-та я Плясуху (Пчелку, Мирониху) сегодня в церкви не видала. Заболела, может? Или померла?» Начинала переживать… И что же? Потом выяснялось, что все так и было: или слегла, или впрямь умерла. Потому что если на своих ногах, то уж в церкви будь всенепременно.