Александр Андреев – Берегите солнце (страница 9)
– Он бегал к себе домой. Прибежал, а дома нет – одни развалины.
– Кто оставался дома, Петя? – спросил я. – Родители погибли?
Петя Куделин пошевелил дрожащими губами:
– Родители умерли, когда я был маленьким. Я с бабушкой рос… Старенькая она была. Сперва ходила в убежище, а потом перестала. Дом деревянный… Бомба угодила прямо в середину, разворотила все… Пожарные бревна растаскивали…
– Бабушку нашли? – спросил Чертыханов.
– Нет еще, – ответил Петя. – Я не стал дожидаться: а вдруг ее раздавило совсем? Я боюсь… Глядеть на нее боюсь. Я мертвецов боюсь.
– Это бывает, Петя, – сказал Чертыханов, утешая. – Привыкнешь. На войне насмотришься. Ничего страшного в этом нет. Те же люди, только не дышат. Вот и все.
Куделин с испугом отодвинулся от ефрейтора, поглядел на него изумленно и с замешательством: как это он так безбоязненно об этом говорит, – по-детски, всей ладошкой, стер со щек слезы. Я взглядом пригрозил Чертыханову, но тот, пожав плечами, сказал:
– А что? Он не маленький.
Я заметил, как разволновался и побледнел Браслетов, слушая Куделина, ему как будто стало душно, и он расстегнул ворот гимнастерки.
– Где ты живешь? – спросил он. – Где твой дом?
– Недалеко отсюда, – сказал Петя. – У Павелецкого вокзала. В переулке у Коровьего вала.
Браслетов распрямился, страх округлил его глаза.
– Я на минуту отлучусь, позвоню. Это рядом с Серпуховской! – шепнул он мне и метнулся из класса.
Петя Куделин сидел, понурив голову, жалел бабушку и думал, должно быть, о своей сиротской доле, об одиночестве, а слезы, накапливаясь на ресницах, отрывались и падали на парту, и он растирал их локтем.
Я положил руку на узенькие его плечи.
– Война, Петя. Бабушку теперь не вернешь. Теперь семья твоя здесь, среди нас. Скорее становись солдатом. Не сегодня завтра вступим в бой…
Куделин угрюмо молчал, шмыгал носом и изредка кивал головой, белой, с вихром на макушке.
– Назначьте Куделина командиром группы, лейтенант, – сказал я командиру взвода Кащанову. – Москву он знает и в случае чего провести людей к назначенному пункту сумеет. Сумеешь?
– Да, – сказал Куделин, вздохнул и пошевелил плечами, как бы сбрасывая с себя, со своей души обременительный груз. Он даже с интересом взглянул в сумеречный угол класса, где Чертыханов, собрав вокруг себя бойцов, что-то рассказывал приглушенным, с хрипотцой голосом. Там уже возникал сдержанный хохоток.
Вернулся Браслетов с порозовевшими, в пятнах щеками, но усталый и расслабленный, точно перенесший изнурительную болезнь. Он вытирал платком горячий лоб и шею.
– Все в порядке пока, – негромко произнес он, приблизившись к нам. – Бомба разорвалась совсем рядом, выбило стекла. Я сказал, чтобы Соня вообще переселилась в бомбоубежище. – Он погладил Куделина по волосам и подбодрил с излишней воинственностью: – Мужайся, солдат. Будем мстить фашистам и за твою бабушку.
Тропинин прошептал как бы самому себе:
– Более глупой фразы невозможно придумать… – Он поднял на меня взгляд огромных, близко посаженных глаз.
Сумерки, серые и сырые, медленно вливались через потемневшие широкие окна класса. В наступившей тишине, в полумгле было слышно, как ветер со свистом обшаривал углы здания, глухо стучал в стекла каплями дождя, и от этого тревога охватывала ощутимо и властно, с обжигающей силой. Бойцы замолчали. Чертыханов сидел позади меня, и я слышал его шумное дыхание. Чувство отгороженности от мира в четырех стенах было мучительно тягостным. Я попросил опустить на окна шторы из темной и плотной бумаги. Зажгли свет. Бойцы сразу оживились, кто-то робко засмеялся.
Перегнувшись через парту, Чертыханов шепнул мне:
– Может, маму навестите, товарищ капитан? Она, я знаю, ждет вас. Вот уж рада будет.
Комиссар Браслетов моментально и с горячностью откликнулся на предложение Чертыханова.
– Домой надо сходить. Обязательно. – И просительно, с надеждой заглянул мне в глаза; он знал, что дома все в порядке – справлялся час назад, – но страх за жену и дочку снова выбелил его красивое лицо. – Это будет последняя встреча наша, чует мое сердце…
Я не стал разубеждать его: немцы каждый час бросали бомбы на притаившиеся во тьме кварталы, и нас в любой момент могли двинуть навстречу вражескому огню. Браслетов прошептал еще тише:
– У меня такое чувство, капитан, что нам сидеть здесь осталось недолго…
– Вполне возможно, – ответил я.
– Надо бы сходить попрощаться… – Он ухватился за новую мысль. – Пройдемся вместе, если хотите. Жена моя будет рада видеть вас, честное слово…
Мне тоже не терпелось вырваться отсюда. Меня потянуло взглянуть еще раз на Москву, захотелось пройти по ее пустым и темным улицам с немыми окнами домов, прислушаться…
– Сейчас я позвоню майору Самарину, спрошу, – сказал я, вставая. Глаза Браслетова благодарно заблестели. Он спустился вместе со мной в директорскую, где был телефон, нетерпеливо прислушивался к нашему разговору и от волнения машинально тер платком блестящий козырек своей фуражки.
Майор Самарин сказал, что все пока для нас без изменений, но что мы, как всегда, должны быть готовы к возможным неожиданностям. Он разрешил мне ненадолго отлучиться. При этом вздохнул укоризненно:
– Ох уж мне эти москвичи – дом тянет как магнит…
До Серпуховской площади мы шли пешком: я и Браслетов впереди, Чертыханов на несколько шагов сзади нас – чуткая, молчаливая тень. Пламя пожаров, то широкое и свежее, то слабое, затухающее, красновато и неглубоко окрашивало низкое, в тучах небо, наводя на мысли о Москве, подожженной французскими войсками. Вспомнилась виденная когда-то картина: Наполеон стоит в Кремле у окна в тяжком раздумье, руки скрещены на груди, углы губ опущены огорченно и брезгливо, к потному лбу приклеена косая прядь; он смотрит на полыхающий заревами огромный город, слушает набатный звон колоколов и думает о том, какая неведомая сила рока завлекла его в эту бескрайнюю, дикую землю, чтобы именно здесь осознать свое бессилие и обреченность, ощутить приближение конца своему могуществу; глаза его выражают тоску, ненависть и раскаяние…
На улицах по-прежнему двигались роты бойцов, артиллерийские упряжки, ползли, лязгая на булыжнике, танки.
Впервые в этот вечер я уловил острый запах дыма, прибиваемого ветром к мостовым. Ветер нес шуршащий под ногами бумажный пепел.
Мы спустились на Краснохолмский мост. На черной воде внизу расплывались багровые пятна – отсветы пожаров.
Браслетов жил на Большой Серпуховской улице близ площади. Мы прошли через ворота во двор. На втором этаже Браслетов отпер дверь своим ключом, и мы очутились в передней большой коммунальной квартиры. Длинный коридор уводил в глубокую мглу, слеповато освещенную маленькой лампочкой. Браслетов кинулся к двери своей комнаты. Она была заперта. Опрятная старушка, какие всегда, точно дежурные, состоят при общих квартирах, прилежно и с состраданием сообщила ему:
– Нету Сонечки, Коля, и не стучись и не входи. Ушла в метро. И Машеньку унесла. Отдохнет хоть немного под землей-то, отоспится. Там спокойней…
– В какое метро она пошла? – спросил Браслетов упавшим голосом; он, сразу обессилев, сел на табуретку возле вешалки. – А почему вы не пошли, тетя Клава? Ей будет плохо без вас…
– Не одна пошла – всей квартирой, – отозвалась тетя Клава из полутемной кухни: она появилась в передней с чайником в руках. – А Петра Филипповича на кого кину? Он об убежище и слышать не желает: мужская, видите ли, гордость в нем проснулась…
Услыхав свое имя, из боковой двери выскочил сухонький и тоже очень опрятный человечек в полотняной толстовке и в брюках в мелкую белую полоску, на ногах – парусиновые туфли, на тонком, чуть вздернутом носу – пенсне с четырехугольными стеклами. Все в нем говорило о былой благородной мужской красоте. Вскинув голову, он оглядел нас дерзко и вызывающе, затем спросил с веселой иронией, с насмешечкой:
– Что, молодые люди, проворонили державу?
– Почему вы так решили? – сказал Чертыханов хмуро.
– Где мне самому решать такие проблемы! – с наигранным испугом воскликнул он. – Немцы помогли решить. Бомбочками своими. Бомбочки чересчур громко взрываются и наводят на горькие размышления. Московскому жителю ничего не остается, как залепить окна жилищ полосками бумаги – крест-накрест. Точно осенили себя крестным знамением… Этим и спасаемся от налетов…
Я с интересом слушал высказывания Петра Филипповича, за которыми скрывались и горечь и тоска: ему тяжко было сидеть в четырех стенах одному, ему хотелось говорить, обвинять, жаловаться.
Петр Филиппович, закинув бледные руки – обтянутые кожицей костяшки – за поясницу, склонился над сидящим с поникшей головой Браслетовым.
– Вам сказали, Николай Николаевич, где ваша Сонечка: под землю отдыхать пошла. Это, милый мой, не парадокс, а факт. Поразительно! Советского человека – и под землю. Как пещерного предка – в пещеру!
Чертыханов сорвал с плеча автомат.
– Товарищ капитан, я не могу больше слушать его! – прохрипел он, задыхаясь. – Это же закругленный контрик, вражеский агент!
– Нет, товарищ боец, ошиблись. – Петр Филиппович тоненько засмеялся, мотая головой, блестя стеклами пенсне. – Я не контрик и не агент. Я старый московский обыватель, который любит порассуждать. Мы много самообольщались. И я, поверьте, самообольщался. Но немцы одним июньским утром хмель из головы вышибли, я протрезвел, как, впрочем, протрезвели и вы, молодые люди.