Александр А. Волков – Магдалина (страница 14)
– Лихо, – согласился я.
– В общем, вызвали меня после всех этих художеств в один невзрачный кабинетик и спросили, хочу ли я продолжать учебу, и вообще?.. Насчет первого пункта я ответил: так точно, – а второй попросил расшифровать: что это значит “вообще”?.. Ну, в том смысле, говорят, что если вы где-то что-то услышите или что-то такое у кого-то увидите – понимаете?.. У меня от такого вопроса пот холодный по позвоночнику потек!.. Да, говорю, понимаю!.. Стрелять как бешеных собак!.. Шучу, не сказал я ничего такого, сказал, что все понял, и подумаю… Вот и подумайте, говорят, да и к тому же мы знаем, что с жильем у вас проблемы, дворником работаете, сил на настоящую учебу мало остается, вот и стремитесь на себя каким-нибудь иным способом внимание обратить – а ведь вы способный человек, не разбрасывайтесь!.. Так что подумайте, мы вас особенно не торопим, но желательно не тянуть, первая сессия на носу, экзамены сложные, так что вы лучше заранее все решите, чтобы потом лишних волнений не было… А этот наш разговор, ну, в общем, можете считать, что его как бы и не было, понимаете?.. Да, говорю, сами же сказали, что я не полный идиот. Короче, грамотно обработали, по всем точкам прошлись: самолюбие, страх, честолюбие, житейские неудобства и все такое прочее… Я домой пришел, на диван лег, в потолок уставился, вон туда, где пятно ржавое от протечки осталось – и лежу… Час лежу, два лежу, у соседа за стенкой какой-то говор приглушенный, по подоконнику капли стучат, оттепель, Артур Карлович вдали какие-то беспорядочные звуки из своего рояля исторгает, а я лежу как бревно и рукой шевельнуть не могу, потому как думаю: бессмысленно все это… Вообще все бессмысленно: вставать, одеваться, есть-пить, книжки читать, помойные ведра выносить… Потому что и м только одно надо: смотреть, слушать и… стучать!.. В сортир захотел, а мне в коридор выйти страшно… Увижу Володю, что я ему скажу?.. Чтобы к нему не ходил никто? Чтобы ни книг, ни журналов, ни пленок – ничего т а к о г о, потому что я теперь – м е ч е н ы й?.. Стукач, провокатор – представляешь, какой кошмар?!. Так до утра на диване и пролежал, даже мочился в бутылку из-под кефира, вот до чего довели, сволочи… И, что самое ужасное, так это то, что не выговориться никому: всех боишься, каждого – а вдруг его тоже обработали, и он согласился?.. Кто?.. Да любой, причем чем он умнее, чем больше к себе располагает, тем-то и страшнее… В общем, двое суток я терпел, мучался, а потом пошел к Артуру Карловичу, сел против него и одними губами, беззвучно, все и выложил, потому что понял: не выскажусь – повешусь, кроме шуток!.. Представляешь картину: Артур Карлович сидит за роялем во фраке, а я стою напротив, смотрю на него поверх “слоеного пирога” с кантатами и симфониями, и шепчу чуть слышно, как из меня стукача хотят сделать – смех!.. Он все выслушал, а потом и говорит сиплым таким треснутым голоском: когда моего деда в двадцатом году чекисты расстреляли, я взобрался на стул перед фисгармонией и маленькими своими пальчиками давил на клавиши до тех пор, пока у меня кровь из-под ногтей не выступила… Я давил, а няня моя стояла рядом и на педали нажимала, потому что мне еще не дотянуться до них было… Как, спрашиваю, это понимать?.. Как хочешь, говорит, так и понимай, а я больше ничего не скажу… Дзен-буддистская притча в форме хоку: ворон на ветке, сакура отцвела, ржавеет мой набор для харакири… Выхожу от старика, а навстречу Володя: серый, страшный, борода клочьями, спина горбом, руки трясутся… Увидел меня и разве что на колени не упал: Валера, сделай что-нибудь, не могу, петля в глазах, и Лизавета по ночам является, спрашивает, как Олюшка?.. Это он на сорок дней как сорвался, так его и понесло… Вышли мы на кухню, на плите миска глубокая с водой, из нее детские рожки с сосками торчат, за дверью ребенок что-то лопочет, смеется, а Володя на меня смотрит, и у него слезы по бороде текут… Сейчас, говорю, Володя, сейчас, дай только с мыслями соберусь, это ведь тоже так с ходу не делается… Ты, говорю, пока полежи, поспи, я Олюшку покормлю, а потом тебя разбужу, и мы займемся… Говорю, и в комнату его тихонько под локоть подталкиваю. Довел до койки, уложил, виски ему погладил, уснул он и проспал часов пятнадцать, а когда проснулся, я ему сказал, что заговорить его могу, но делать этого не буду… Почему?.. Да потому что… И про “овощного бога” ему рассказал. Да и кроме того, было у меня такое чувство, что не смогу я сейчас ничего сделать, голова другим занята, и так занята, что никаких других мыслей в ней нет и быть не может… Но про это я, естественно, ни звука, а только про то, что надо самому себя в руки взять, волю проявить, а не менять шило на мыло – одну зависимость на другую – потому что еще неизвестно, чем это может для тебя кончиться… Да и не только для тебя, про дочку подумай… Понял человек, задумался, притих, а примерно через час принес мне какую-то папку в пластиковом мешке и попросил спрятать ее в моей дворницкой где-нибудь за старыми метлами и лопатами… Что делать? Отказываться неловко, соглашаться страшно… Однако согласился, взял, еще в два мешка обернул и в песок закопал, которым я тротуар в гололед посыпаю… Если, думаю, выкопают папку, скажу, что понятия не имею, как она туда попала, ящик-то открытый, кто угодно мог зарыть… Но щуп на всякий случай из проволоки сделал и по утрам, прежде чем песок брать, тыкал, проверял: на месте ли?.. Две недели вот так тыкал, пока песок в ящике не кончился… А как песок кончился, так и страх мой немного поутих, да и любопытно стало: что там, в этой папочке?.. Принес домой, развязал тесемки, открыл – стихи!.. Хорошие или нет, судить не берусь – не разбираюсь. Но мне понравились, так понравились, что я даже кое-что запомнил, но читать не буду, покажу, сам прочтешь, если не боишься?.. Не боишься?
– Нет, – сказал я, – стихи не листовка, да и какие сейчас могут быть листовки? Не царское время!..
– Да-да, конечно, – перебил Валерий, – но не в этом суть…
– А в чем?
– Почитай, и поймешь, – сказал Валерий, – а не поймешь, я растолкую…
С этими словами он дал мне лиловую канцелярскую папку с надписью “Дело N…”, а сам ушел за книжный стеллаж и лег спать, сказав, чтобы я тоже особенно долго не засиживался, потому что подъем в шесть утра, а на улице черт знает что творится. Я глянул на часы: стрелки показывали четверть третьего, а по крыше за окном мела невесть откуда налетевшая февральская пурга.
ГЛАВА …
В стихах, которые таким странным образом попали мне в руки, я не нашел никакой откровенной крамолы, если не считать некоей неуловимой, совершенно особенной интонации. Подобное ощущение я испытал, когда первый раз услышал “A Taste Of Honey”. Знаменитый битловский хит был крупными круговыми зигзагами выцарапан кустарным фонографом на мутном рентгеновском снимке с изображением человеческого черепа. Купленные из-под полы на одесском толчке и со страшными акустическими предосторожностями установленные на проигрывателе лампового приемника, эти “кости”, несмотря на жуткий скрип, словно вышибли пробки из моих ушей, наглухо законопаченных такими музыкальными шедеврами как “Черный кот” и “Удивительный сосед”. Cамих стихов я уже не помню, кроме нескольких строчек из “Послания к декабристам”, где в середине глухо прокатывалось “хребет уральского хребта ломает ссыльным позвоночник…”, а в конце набатно звучало “…И могут навсегда обняться друзья и недруги в гробах в последнем равенстве и братстве”. Я бы, наверное, не запомнил и этого, но последние строчки были жирно подчеркнуты красным карандашом, на полях против них стоял вопросительный знак, а нижнюю половину листа перечеркивала энергичная надпись “В “Посев“!”. Я тогда еще не знал, что такое “Посев”, но подозревал, что это все-таки лучше, чем ящик с дворницким песком… Утром, когда мы лопатами сгребали снег с тротуара, я навел разговор на эту тему, но Валерий на этот раз был немногословен, и отделался каким-то отвлеченным рассуждением о том, что вся страна стоит на грани банкротства, и что мы еще доживем до “интересных времен”, в какие, как сказал один мудрец, лучше не рождаться вовсе. И еще он сказал, что человек в своей жизни только две вещи делает по-настоящему: рождается и умирает, – а то, что происходит с ним между этими двумя крайними точками, подвержено бесчисленным влияниям и вариациям. И тогда я понял, что накануне ему нужно было просто кому-то выговориться, и теперь, сделав это, он чувствует подавленность и неловкость. К тому же после зимней сессии у него остался “хвост”, причем совершенно неожиданный, и, как он подозревал, подстроенный ему за то, что он и в самом деле стал жить так, будто никакого разговора в отдельном кабинете с ним не было. Можно было, разумеется, пересдать, но прежде чем решиться на такой, казалось бы, пустяковый шаг, Валерий должен был убедить себя в том, что за его “завалом” не стоит никаких иных причин, кроме чисто академических.
– Не могу я учить эти проклятые “черты характера”, – бормотал Валерка, веером разбрасывая по наледи крупный рыжий песок, – с души воротит…
– А что значит “интересные времена”? – спросил я.
– Агрессии много накопилось в людях, – сказал Валерий, – никто ни во что не верит, все устали от этой бессмысленной гонки, обнищали, озлобились, и вот когда все это вырвется наружу, тогда и начнутся “интересные времена”, когда к власти – большой или малой – начнут рваться все, а пробьется лишь тот, за кем будет стоять сила, пусть небольшая, но достаточно хорошо организованная для того, чтобы преобладать в решительные моменты и в нужном месте…