Алехо Карпентьер – Весна священная (страница 69)
Deco»1. Да, стиль этот совершенно безлик, он может быть и здесь, и всюду, он по вкусу богачам и выскочкам, которые стремятся к комфорту и благопристойности, и ничем не выражает личности владельца. «Продал черту душу»,— говорил в тот день мой архитектор-Фауст. Он всегда шел к горькому через смешное, шутил над самыми серьезными своими мыслями и сейчас облек их в форму начиненной аллюзиями и цитатами ученой речи (а я вспоминала, как он рассуждал когда-то о здешней кухне, ссылаясь на авторитет Декарта и Мальбранша). Черт, говорил он, далеко не всегда, и не везде, и не при всяких обстоятельствах является нам гнусным чудищем с перепончатыми крыльями, раздвоенным копытом, трезубцем и шипастой палицей, который карает блудников, смущает подлецов или извивается в муках под стопой святого Георгия, как на русских иконах. Нет. Он совсем не обязан выглядеть так, как зеленый Сатана Орканьи, властный и трепещущий сразу, которого мы видим в «Пляске Смерти» на кладбище пизанских капуцинов. Не похож он и на многообразных, диких, бредовых, чешуйчатокрылых тварей, гибридов монаха и лягушки, ястреба и рыбы, какой-то панцирной жабы и воющего дракона, трехрогих, скользких, в огромных скорлупах вместо лодки, в колбасах вместо шапки, с щипцами и молотками, с арфой или волынкой, которые ползают, вьются, летают на странных машинах вокруг одержимой у Брейгеля. А уж меньше всего он похож на сводника из знаменитой оперы, на щеголя в берете с петушиным пером, с лютней на перевязи. Нет. Бес (пустое слово, в которое не вместится вневременное и безграничное понятие, соединенное с каждым из наших действий, замыслов, помыслов) — это не личность, а идея, которая может принять любую форму, воплотиться в человеке и в предмете, овеществиться или преобразиться, не утратив своего извечного значения. Он здесь, он и там. Томас Манн в своем прославленном романе увидел его печальным юношей, изъяснявшимся на средневековом нижненемецком диалекте. Чтобы оказаться в его власти — то есть предать себя, подло себе изменить,— совсем не надо макать в свою кровь гусиное перо и подписывать пергамент. Достаточно принять его дары, пользоваться его благами, жить на его деньги. А остров этот,— тут Энрике заговорил с креольским акцентом, не утрачивая, однако, профессорской серьезности,— остров буржуев, бога- 1 Декоративное искусство (франц.). 288
чей, сильных мира сего, власть имущих, политиков- профессионалов и политиков на час, «мужчин, женщин, штатских, военных, педерастов и водолазов», с начала века принимает деньги от черта. Христос даровал тебе крест, А дьявол — сахарный трест,— мог бы написать мексиканец Рамон Лопес Веларде, обращая применительно к случаю нефть в сахар. Чертовы деньги у всех в карманах, они зеленые (цвет дьявола!), и дьявол красуется на них, как благообразный отец семейства в кружевном жабо и белом завитом парике, а зовется Джордж Вашингтон. «Мы носим портрет черта, как носят святоши свои благочестивые картинки. Он небольшой, 6 сантиметров на 15». Энрике извлек из кошелька североамериканский доллар и развернул его передо мной. «Наверное, только здесь, больше нигде в мире, люди посмели попросить, чтобы господь бог удостоверил ценность денег. Смотри, что написано на обороте: In God we trust, что эта и п ука—именно one dollar1, и со всех четырех углов зеленой бумажки бог подтверждает: one, опе, опе, как будто ему не наплевать на стабильность доллара. Казалось, он это подтвердил кризисом двадцать девятого года!.. Я брал тысячи этих мерзких бумажек за мою истинную душу, значит—я продал ее черту задолго до фаустовых лет. И не я один, вся наша братия поступает так же. Вот почему мы забываем здесь и нацию свою, и историю, а скоро забудем и язык, столько надписей по-английски. Oh, yellow, gliterring, precious gold!1 2 (Еще в Валенсии он говорил мне, как удивился, когда нашел у Маркса строки из «Тимона»: Thus much of this will make black, white, foul, fair; wrong, right». В гой же драме Шекспир говорит, что с помощью этой могучей силы вор может взойти по ступеням сената. Поневоле подума-, ешь, что, посылая Просперо и Калибана почти сюда, на Бермуды, он провидел грядущую историю этого края...) Что же до меня, я работаю плохо, предаю свой дар, изменяю себе»—он сжимал в кулаке доллар,— значит, я подписал договор. И Энрике прочитал мне с горькой усмешкой еще две шекспировских строки, их он гоже нашел в «Капитале», там, где Маркс напоминает о жестокой цене, которую требует Шейлок: 1 Богом удостоверяем... один доллар (англ.). 2 Золото... Сверкающее, желтое! (англ.). Перевод П. Мелковой. 10-1104 289
Фунт мяса, что я требую, купил я Недешево, он мой, хочу его1. «Ты можешь порвать договор, тебе не нужен ростовщик. Ты не беден. И моя школа тоже приносит доход».— «Я не могу жить без работы. Я умру от тоски через неделю.— Он помолчал.— Матисс говорил, что работа — это благословение.— Тон его стал серьезней.— Человек вкладывает в работу свои умственные и физические силы. Работой он развивает себя и утверждает как личность».— «Похоже на эту твою немецкую философию».— «Может быть. А вывод простой: если работаешь на тех, кто того не стоит, и они любой ценой заставляют тебя делать то, что тебе противно,— хуже быть не может».— «Кому ты говоришь! Я ведь сменяла «Душу танца» на детский садик!» — «Да пошли ты свою школу к чертям собачьим».— «А что нам остается? Не мы создали мир, приходится его принимать. The rest shall keep as they are»1 2. 25 Один класс, другой, третий — словом, год, два, три... От меня уходили замуж, ко мне приходили девочки, меня забывали те, кому предстояло познать тяготы беременности, ко мне поступали малолетки в детских лифчиках и, в такт музыке, выбранной мною для упражнений, мерно двигали худыми руками и напрягали икры худых, проворных ног. И каждая спрашивала вначале: «Где мне достать трико и туфли, мадам?» И каждая считала своим долгом сказать напоследок, унося эти трико и туфли в чемоданчике: «Я сохраню их, как память», признаюсь, это не слишком меня утешало. И каждая говорила: «Подарите мне карточку, мадам, и. подпишите, пожалуйста. Я поставлю ее в спальне. Я никогда вас не забуду. Вы мне столько дали!» И я вынимала фото из письменного стола — вот я в «Предзнаменованиях», вот в «Спящей», вот в «Симфонии» Бизе, даже в «Тамаре», это Париж или Монте-Карло, очень давно; только вспомнишь себя в этих костюмах, запечатленных Липницким (он был при русской труппе чуть ли не штатным фотографом), и покажется, что ты танцевала когда-то среди теней иной, не этой жизни. А классы 1 Перевод Т. Щепкиной-Куперник. 2 Остальные останутся такими, как есть (англ.). 290
сменяли один другой, наступали рождественские каникулы, и опять каникулы, и только Сильвия с Маргаритой, верные мне, оставались со мною, помогали мне — я уже могла хорошо платить,— им было достаточно того, что они учат классическому ганцу, не надеясь на сценическую карьеру, ибо эта страна не способствует профессиональному занятию балетом. «Бедная Сильвия! — говорила я иногда.— Тебе не надо выходить каждый вечер на сцену, и ты учишь танцу других». Теперь я возлагала надежды на новую ученицу, Мирту, поразительно одаренную, мать у которой была из русской семьи, уехавшей на Кубу з 1920 году, и соглашалась — наконец! — чтобы дочка ее стала настоящей балериной. Само присутствие Мирты, ее пыл, ее трудолюбие воскресили во мне прежнюю ревностность, и я обрела, как говорят пловцы, второе дыхание. А с дыханием этим ожили тайные мечты, годами дремавшие в каком-то закоулке души. Вот почему однажды вечером в студии моей загремели барабаны и глубина зеркал содрогнулась от удивления, когда знакомую картину Дега сменил какой-то негритянский табор. По моей просьбе Гаспар Бланко пригласил ко мне на несколько часов труппу Apapá, которой я восхищалась в Гуанабакоа, в «Снежном Коме». Они пришли в начале восьмого, слегка оробевшие, очень опрятные (рубахи и блузы топорщились от крахмала), и молча уселись у задней стены, не понимая толком, что надо делать в гаком месте. Музыканты принялись сосредоточенно «закалять» на синем пламени спиртовки шкуру своих барабанов. Были тут и женщины, ими занялась Тереса, принимавшая их (особенно — тех, кто уж очень черен) и одарявшая улыбками, которые дама с Семнадцатой улицы, «улицы миллионеров», приберегает для самых именитых гостей. («Папа римский моет нищим ноги»,— думала я.) Как опытный укротитель, она приручала их шутками и сластями, а Сильвия, Маргарита и Мирта растерянно и смущенно жались у другой стены, образуя, хотя их и было всего трое, некий клан белых. Когда Гаспар немного расшевелил пришельцев, танцоры мало-помалу стали плясать под убыстрявшийся ритм барабанов. Они прыгали все выше и выше, взмывали в воздух, распаляясь все сильней, они уже едва касались пола, давно отлакированного прыжками и пируэтами. Вскоре я заметила, что Калйксто (они его звали «Калисто»), светлокожий, словно мулат, выделяется из всех своими данными и своим талантом. Среднего роста, неправдоподобно тонкий в поясе, невозмутимый с виду, он умело использовал силу своих удлиненных мышц, чтобы обуздать 10* 291
и подчинить те движения, которые другие танцоры совершали инстинктивно, как птицы. «Не пляшет — парит! — кричала Мирта, хлопая в ладоши.— Да это ангел какой-то».— «Одно только жаль,— сказал Гаспар,— ангелы-то белые». Плясали два часа, пушка уже возвестила девять, когда мы сделали перерыв, и Тереса принесла полотенца, чтобы танцоры утерли пот. Тут и пришла пора поставить опыт, весьма для меня интересный,— собственно, для него я и созвала гостей. «Послушайте-ка вот это»,— сказала я и опустила иголку на первую дорожку Священной пляски из «Весны». «Ну и штука!» — сказал один. «Да уж, такого не слыхали»,— сказал другой. Когда пошли двойные ноты, разделенные короткими паузами, кто-то сказал: «Вроде нашей эфй».— «Нет,— сказал другой,— это вроде эфо, та помедленней».— «А сейчас нет».— «А сейчас да,— сказал Каликсто.— Слушай». Он взял барабан и отстучал такт указательными и средними пальцами обеих рук. «Я бы хотела,— сказала я, когда пластинка кончилась,— чтобы вы прослушали это еще раза два-три». Никто не ответил. Стравинского слушали с той неправдоподобной сосредоточенностью, которую видишь на лице у негров, когда что-нибудь прикует их внимание. «А теперь скажите,— спросила я,— можно ли под это плясать?» — «Плясать под всякую музыку можно. Тут важно, каким манером»,— ответил Каликсто. «Не поняла».— «Ну... это не гуагуанко, и не ямбу, и не колумбия. И не apapá...» — «Решился бы ты это сплясать?» — «Да я такого манера не знаю».— «Пляши, как пляшется. Импровизируй. Выдумывай, что хочешь».— «Ладно, поглядим. Поставь-ка пластинку...» И совершилось чудо: только прозвучали первые аккорды, Каликсто упал на колени, словно неведомая, высшая сила явилась перед нами и толкнула его. Сосредоточенное, хмурое лицо светлело, тело выпрямлялось, содрогаясь в такт захватывающим дух содроганиям партитуры. Поднявшись на ноги, он стал кружить вокруг чего-то, словно бы ускользавшего от него. Потом прыгнул, и прыгнул еще, и рухнул на колени, откинувшись всем телом назад, то вздымая вверх руки, то широко их распахивая. Но вот он вскочил на ноги, яростно отбивая такт каблуками, словно в экстазе ритуального танца, подпрыгнул несколько раз, опустился в самом центре зала, закружился волчком, взметнул кверху руки в радости и ликовании, и стоял, вознося хвалу, когда уже замер последний аккорд... Все аплодировали, кричали, восторгались несравненной импровизацией, Тереса снова принесла угощенье и бутылку рома, который приняли с достойной сдержанностью. Мне бы хотелось, 292