реклама
Бургер менюБургер меню

Алехо Карпентьер – Весна священная (страница 49)

18

кальд, а Ричард Бартелмес 1 и Мирна Лой1 2, встречаясь на углу Таймс Сквер, бодро приветствуют друг друга на чисто мадридском жаргоне. Останавливаюсь возле монастыря урсулинок, перед немыслимым мавританским фасадом, напоминающим толедскую синагогу, гляжу на угловую часовенку — когда-то здесь очищали души, теперь же, в силу общего падения нравов, чистят одежду («Через час ваш костюм будет выглядеть как новый...»), и снова я шагаю, шагаю, шагаю (я не устаю ходить по городу, ведь все, что я вижу, мое), а вот и «Винный погребок», здесь можно попробовать алелыо из только что открытой бочки; а вот дом грешницы Хуаны Ненастной, ее вечера для избранных славились на весь город; гляжу на угрюмые зубчатые стены замка Атарес, иду по кварталу Кристины — ржавое старое изуродованное железо со всех сторон, валяются обломки решеток, калиток, фонарных столбов, тумб, перевернутые автомобили без колес, сломанные мотоциклы, хромые велосипеды, старые кровати, какие-то заржавленные брусья, искореженные котлы, спутанная проволока, дырявые кастрюли... После бесконечных блужданий назад, в центр города, спускаюсь через Кальсада-де-ла-Рейна—здесь в аркадах продают святые тексты и в коробочках, выстланных зеленым бархатом, подношения, что полагается вешать на стену храма в благодарность за исполнение моления — обязательно подхожу (это снова становится привычкой) к Национальному театру; вот он, вечно живой, стоит прочно, и все те же совершенно ненужные чудовища украшают его фасад... «Это здесь ты видел Павлову?» — всякий раз спрашивает меня Вера; она помнит, как я в Беникасиме рассказывал о своем детстве... Но вот мы спускаемся по Прадо мимо великолепных бронзовых сторожевых львов, похожих на пресс-папье, и забываем о театре, построенном из камня людьми. Перед нашими глазами другой театр, прекрасный, истинный, созданный самой природой: море, бескрайнее, бурное, сумеречное, постоянно меняющееся; любоваться этим вечным зрелищем может каждый — стоит только сесть в ложу, за барьер из камней и острых рифов. Здесь, только здесь можно в любую минуту видеть всякий раз новый спектакль: ярость океана, игру волн, их бешеные атаки, пенные воронки, а иногда — если наступят погожие дни или переменится ветер — тихую зеленую воду, легкая зыбь почти не нарушает безмятежного спокойствия, так и тянет прокатиться по кроткой глади под 1 Бартелмес, Ричард (1895—1963) — известный американский киноактер. 2 Лой, Мирна — известная американская киноактриса 30-х годов. 206

парусом или на веслах в ярком цветении рассвета, ясным утром, ласковым, лучистым днем или на закате, когда мерцают вдали желтые огоньки, бродят по темной глубокой воде красные и фиолетовые отсветы, и ночь медленно опускает свой плотный черный занавес, усеянный звездами... Иногда я садился на парапет и вдыхал запах моря, наполнявший душу мою беспричинной радостью; потом, забыв о море, глядел на небо и думал, думал. Облака казались родными, я словно шел знакомыми улицами, дышал их влагой, совсем другие у нас облака, там, на чужбине они какие-то правильные, словно бы созданные по законам геометрии Декарта, розоватые, как на плафонах Тьеполо1, чуть сероватые, как на пейзажах фламандских мастеров, пронизанные светом, как на картинах импрессионистов, или бегущие от мира, как у Рембрандта. Здесь я забыл все картины, которые видел когда-либо; и не к чему было вспоминать названия — перистые, кучевые, дождевые, еще какие-то. Наши облака — они совсем особенные. Своенравные, изменчивые, и названия-то для них не подберешь, трудно. Может быть, они и перистые, а может, кучевые или дождевые, только сами они ничего об этом не знают, не холят знать. Им все равно. Они бродят по небу, полные жизни, по воле жизни, жаркой жизни родных тропиков; сливаются, сталкиваются, сказочные, ускользающие, нежные, то растут, ширятся, громоздятся друг на друга, то исчезают, поглощенные сердитой Сеньорой Черной Тучей, что предвещает Великий Ливень и вдруг скрывается, не подарив ни единой капли жаждущей земле; а иногда, когда меньше всего ожидаешь, облака низко нависают над полями, свинцовые, тяжелые, рваные, волокнистые, закрывают со всех сторон горизонт, как бы грозя, как бы предупреждая об опасности, и, наконец, низвергаются всеразрушающим яростным опустошительным циклоном. Гремит великая трагическая симфония, пляшет смерч — «закружу, заверчу, разнесу по свету», и вдруг в одно прекрасное утро все кончается; юные облака розовеют над мокрыми, изуродованными, исковерканными обломками; лукавые, веселые, они делают вид, будто ничего не случилось, а может быть, просят прощения (нечего сказать, вовремя, будьте вы прокляты!) за содеянное накануне... Своевольно меняя цвета, переходя в один миг от мраморной неподвижности к необузданному бегу, они собираются внезапно на предзакатную мессу, и 1 Тьеполо, Джованни Батиста (1(596—1770) — итальянский художник и гравер. 207

плотный дождь тяжелыми, крупными, будто медные монеты, каплями изливается на землю, превращается в водяной смерч — «хвост», называют его крестьяне,— это пляшет Осаин Одноногий, а потом бог Огун набивает бронзовые подковы на копыта десяти тысяч коней бога Чанго, и они мчатся галопом — бешеный ураган летит по Карибскому морю, наводя страх на несчастных жителей островов, крути-верти, круши-ломай... Дома стоят без крыш, стены обвалились, королевские пальмы сбиты, словно кегли, и вот на следующий день появляются другие облака (конечно, сообщники тех, вчерашних), невинные, нарядные, они притворяются, будто совсем ни при чем, танцуют в нежно-розовом пастельном рассвете, они тоже просят простить им содеянное и щедро переливаются всеми цветами радуги, как на картинке в календаре, напоминают то стихи Уильяма Блейка, то звуки симфониона1; а в это время другие, более яркие, разноцветные, фантазеры и выдумщики, готовят великолепное, роскошное зрелище, тот, кто его увидит, забудет обо всем: закат солнца в золотых барочных завитках, видение святой Терезы, все пронизанное мерцанием огней, полет зеленых птиц, мгновенное неправдоподобное смешение сверкающих красок, как в индейских мифах — густо-синий, ярко-красный, цвет сапфира, топаза, цвета колибри, кетсаля, и знамена, тиары, маски, плащи, Бога. Дождей и Бога Ветров, как бы ожившие страницы древних манускриптов, в которых навсегда запечатлены наши светозарные космогонии. А когда, утомленный созерцанием бесконечности небес, я снова смотрел на город, не красота зданий, не вкус и мастерство трогали меня — Вера часто восторгалась то изящным гербом на фасаде, то барельефом, умело вплетенным в лепную гирлянду,— нет, я умилялся, глядя на юных невест, с бантами в волосах, в светлых платьях, с пухлыми детскими ручками, что покоились на вышитых подушках; каждый вечер можно было их видеть, словно в рамах, в окнах домов на тех странных улицах без стиля, без определенной архитектуры, этих девочек нельзя было назвать современными, они, кажется, существовали вне времени, неотделимые от улиц, не принадлежащих ни настоящему, ни будущему, там, между Гальяно и Беласкоаином; каждая терпеливо ждет, когда же придет наконец он, увидит ее, заметит, и тогда она подарит ему всю свою тайную нежность, всю скрытую жажду любви. «Таких вот невест рисовал Шагал»,— говорила Вера. Я же 1 Симфонион— механический музыкальный инструмент. 208

вспоминал стихи мексиканца Рамона Лопеса Веларде. (Тут, однако же, разница: я Шагала знал, а Вера Лопеса Веларде не знала, и может быть, именно благодаря тому, что я был свой в ее мире, а она чужая — в моем, я сам начал немного лучше понимать свою Америку, которая так долго казалась мне непонятной, гуманной...) Мы заходили в таверну, в харчевню, в погребок, в задней комнате всегда есть стол для постоянных клиентов, благоухающую супницу передают через окошко из кухни, где лежат агвиаты1 и латук, а рядом разбросаны луковицы, жаль, что ни один художник не написал подобного натюрморта, и я, удивляясь и смеясь над собой, читал Вере лекцию, даже целый курс лекций — тут была и методика, и диалектика, и система, все, что полагается,— о новых для нее кушаньях и красках, я сочинил пространную теорию касательно маланги1 2, изложил весьма глубокие идеи насчет ньяме 3, я проявлял чудеса эрудиции, употреблял ученую терминологию, я ораторствовал под звон вилок, сидя перед щербатыми тарелками, графином для оливкового масла и перечницей с острым мелким перцем. Я взобрался на кафедру и проповедовал свое учение: Ватель и Карем создали основы кулинарии, они были родоначальниками науки о соусах и приправах, Декартом и Мальбраншем кастрюль и сковород; в наше время с ними сравнить можно лишь автора великого трактата маэстро Проспера Монтанье, чье имя вошло в словарь Ларусса; вот он-то и есть подлинный Бергсон кастрюль, духовок и водяных бань, теоретик высокой кулинарной науки, его произведения чрезвычайно трудны для исполнения, требуют виртуозности, как, например, золотистые и жирные бриоши или слоеные пирожки, хрустящие, воздушные... Европа выработала метафизику кулинарии; воплощаясь в продуктах как в чистых сущностях, Разум, Логос превращает их в эмпирические акциденции, в пищу, и возникает своего рода феноменология пережевывания, слюноотделения, глотания. Но эта феноменология противоположна нашему принципу кулинарии, историческому и национальному; мы опираемся на обычаи и вкусы, сложившиеся в результате смешения рас, у нас каждая нация вносила в дело приготовления кушаний свой вкус, свои представления о том, что приятно. Вера старалась постичь, осознать и принять креольскую кухню, она изучала, пробовала, нюхала, одобряла и 1 Агвиаты — плоды, похожие на грушу, отличающиеся тонким вкусом. 2 Маланга — растение с. мучнистыми съедобными корнями. . 3 Ньяме — съедобное растение, ценится за свои вкусовые качества. 209